www.zovnet.ru
... ... ... ... ...
Портал
Культура
"Искание новых путей - самый необходимый вопрос. При необычности условий будущего невозможно будет пройти старыми путями..."     Учение Живой Этики
На главную Держава Рерихов Андрей Пузиков - Персональные страницы Форумы Архив портала
Ф О Р У М
Текущее время: 14 ноя 2018, 14:01

Часовой пояс: UTC + 3 часа



<<
<<
ч
и
т
а
й
т
е

н
а

п
о
р
т
а
л
е
<<
<<

Правила форума


1. В этом форуме обсуждаются художественные произведения, опубликованные на данном сайте, а также связанные с ними или поднятые ими вопросы.
2. Допускается обсуждение любых вопросов, связанных с искусством. Приветствуется созидательное, жизнеутверждающее направление.
3. Не допускается размещение на форуме произведений искусства, основанных на депрессивной и иной психической патологии, а также гламура, эпатажа и пошлости.

Убедительная просьба познакомиться с ОБЩИМИ ПРАВИЛАМИ УЧАСТИЯ.


Изображение



Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 179 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4, 5, 6 ... 12  След.
Автор Сообщение
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 14 окт 2011, 08:28 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
КОНСТАНТИН ПАУСТОВСКИЙ

ДРАГОЦЕННАЯ ПЫЛЬ

Не могу припомнить, как я узнал эту историю о парижском мусорщике Жане Шамете. Шамет зарабатывал на существование тем, что прибирал ремесленные мастерские в своем квартале.
Жил Шамет в лачуге на окраине города Конечно, можно было бы обстоятельно описать эту окраину и тем самым увести читателя в сторону от основной нити рассказа Но, пожалуй, стоит только упомянуть, что до сих пор в предместьях Парижа сохранились старые крепостные валы В то время, когда происходило действие этого рассказа, валы были еще покрыты зарослями жимолости и боярышника и в них гнездились птицы.
Лачуга мусорщика приткнулась к подножию северного крепостного вала, рядом с домишками жестянщиков, сапожников, собирателей окурков и нищих.
Если бы Мопассан заинтересовался жизнью обитателей этих лачуг, то, пожалуй, написал бы еще несколько превосходных рассказов. Может быть, они прибавили бы новые лавры к его устоявшейся славе.
К сожалению, никто из посторонних не заглядывал в эти места, кроме сыщиков. Да и те появлялись только в тех случаях, когда разыскивали краденые вещи.
Судя по тому, что соседи прозвали Шамета "дятлом", надо думать, что он был худ, остронос и из-под шляпы у него всегда торчал клок волос, похожий на хохол птицы.
Когда-то Жан Шамет знал лучшие дни. Он служил солдатом в армии "Маленького Наполеона" во время мексиканской войны.
Шамету повезло. В Вера-Крус он заболел тяжелой лихорадкой. Больного солдата, не побывавшего еще ни в одной настоящей перестрелке, отправили обратно на родину. Полковой командир воспользовался этим и поручил Шамету отвезти во Францию свою дочь Сюзанну - девочку восьми лет.
Командир был вдовцом и потому вынужден был всюду возить девочку с собой. Но на этот раз он решил расстаться с дочерью и отправить ее к сестре в Руан. Климат Мексики был убийственным для европейских детей. К тому же беспорядочная партизанская война создавала много внезапных опасностей.
Во время возвращения Шамета во Францию над Атлантическим океаном дымилась жара. Девочка все время молчала. Даже на рыб, вылетавших из маслянистой воды, она смотрела не улыбаясь.
Шамет как мог заботился о Сюзанне. Он понимал, конечно, что она ждет от него не только заботы, но и ласки. А что он мог придумать ласкового, солдат колониального полка? Чем он мог занять ее? Игрой в кости? Или грубыми казарменными песенками?
Но все же долго отмалчиваться было нельзя. Шамет все чаще ловил на себе недоумевающий взгляд девочки. Тогда он наконец решился и начал нескладно рассказывать ей свою жизнь, вспоминая до мельчайших подробностей рыбачий поселок на берегу Ламанша, сыпучие пески, лужи после отлива, сельскую часовню с треснувшим колоколом, свою мать, лечившую соседей от изжоги.
В этих воспоминаниях Шамет не мог найти ничего смешного, чтобы развеселить Сюзанну. Но девочка, к его удивлению, слушала эти рассказы с жадностью и даже заставляла повторять их, требуя новых подробностей.
Шамет напрягал память и выуживал из нее эти подробности, пока в конце концов не потерял уверенность в том, что они действительно существовали. Это были уже не воспоминания, а слабые их тени. Они таяли, как клочья тумана. Шамет, правда, никогда и не предполагал, что ему понадобится возобновлять в памяти это ненужное время своей жизни.
Однажды возникло смутное воспоминание о золотой розе. Не то Шамет видел эту выкованную из почернелого золота грубую розу, подвешенную к распятью в доме старой рыбачки, не то он слышал рассказы об этой розе от окружающих.
Нет, пожалуй, он однажды даже видел эту розу и запомнил, как она поблескивала, хотя за окнами не было солнца и мрачный шторм шумел над проливом. Чем дальше, тем яснее Шамет вспоминал этот блеск - несколько ярких огоньков под низким потолком.
Все в поселке удивлялись, что старуха не продает свою драгоценность. Она могла бы выручить за нее большие деньги. Одна только мать Шамета уверяла, что продавать золотую розу - грех, потому что ее подарил старухе "на счастье" возлюбленный, когда старуха, тогда еще смешливая девушка, работала на сардинной фабрике в Одьерне.
- Таких золотых роз мало на свете, - говорила мать Шамета. - Но все, у кого они завелись в доме, обязательно будут счастливыми. И не только они, но и каждый, кто притронется к этой розе.
Мальчик Шамет с нетерпением ждал, когда же старуха сделается счастливой. Но никаких признаков счастья не было и в помине. Дом старухи трясся от ветра, а по вечерам в нем не зажигали огня.
Так Шамет и уехал из поселка, не дождавшись перемены в старухиной судьбе. Только год спустя знакомый кочегар с почтового парохода в Гавре рассказал ему, что к старухе неожиданно приехал из Парижа сын-художник, бородатый, веселый и чудной. Лачугу с тех пор было уже не узнать. Она наполнилась шумом и достатком. Художники, говорят, получают большие деньги за свою мазню.
Однажды, когда Шамет, сидя на палубе, расчесывал Сюзанне своим железным гребнем перепутанные ветром волосы, она спросила:
- Жан, а мне кто-нибудь подарит золотую розу?
- Все может быть, - ответил Шамет. - Найдется и для тебя, Сузи, какой-нибудь чудак. У нас в роте был один тощий солдат. Ему чертовски везло. Он нашел на поле сражения сломанную золотую челюсть. Мы пропили ее всей ротой. Это было во время аннамитской войны. Пьяные артиллеристы выстрелили для забавы из мортиры, снаряд попал в жерло потухшего вулкана, там взорвался, и от неожиданности вулкан начал пыхтеть и извергаться. Черт его знает, как его звали, этот вулкан! Кажется, Крака-Така. Извержение было что надо! Погибло сорок мирных туземцев. Подумать только, что из-за поношенной челюсти пропало столько людей! Потом оказалось, что челюсть эту потерял наш полковник. Дело, конечно, замяли, - престиж армии выше всего. Но мы здорово нализались тогда.
- Где же это случилось? - спросила с сомнением Сузи.
- Я же тебе сказал - в Аннаме. В Индо-Китае. Там океан горит огнем, как ад, а медузы похожи на кружевные юбочки балерины. И там такая сырость, что за одну ночь в наших сапогах вырастали шампиньоны! Пусть меня повесят, если я вру!
До этого случая Шамет слышал много солдатского вранья, но сам никогда не врал. Не потому, что он этого не умел, а просто не было надобности. Сейчас же он считал святой обязанностью развлекать Сюзанну.
Шамет привез девочку в Руан и сдал с рук на руки высокой женщине с поджатым желтым ртом - тетке Сюзанны. Старуха была вся в черном стеклярусе, как цирковая змея.
Девочка, увидев ее, крепко прижалась к Шамету, к его выгоревшей шинели.
- Ничего! - шепотом сказал Шамет и подтолкнул Сюзанну в плечо. - Мы, рядовые, тоже не выбираем себе ротных начальников. Терпи, Сузи, солдатка!
Шамет ушел. Несколько раз он оглядывался на окна скучного дома, где ветер даже не шевелил занавески. На тесных улицах был слышен из лавчонок суетливый стук часов. В солдатском ранце Шамета лежала память о Сузи - синяя измятая лента из ее косы. И черт ее знает почему, но эта лента пахла так нежно, как будто она долго пробыла в корзине с фиалками.
Мексиканская лихорадка подорвала здоровье Шамета. Его уволили из армии без сержантского чина. Он ушел в гражданскую жизнь простым рядовым.
Годы проходили в однообразной нужде. Шамет перепробовал множество скудных занятий и в конце концов стал парижским мусорщиком. С тех пор его преследовал запах пыли и помоек. Он чувствовал этот запах даже в легком ветре, проникавшем в улицы со стороны Сены, и в охапках мокрых цветов - их продавали чистенькие старушки на бульварах.
Дни сливались в желтую муть. Но иногда в ней возникало перед внутренним взором Шамета легкое розовое облачко - старенькое платье Сюзанны. От этого платья пахло весенней свежестью, как будто его тоже долго держали в корзине с фиалками.
Где она, Сюзанна? Что с ней? Он знал, что сейчас она уже взрослая девушка, а отец ее умер от ран.
Шамет все собирался съездить в Руан навестить Сюзанну. Но каждый раз он откладывал эту поездку, пока наконец не понял, что время упущено и Сюзанна наверняка о нем позабыла.
Он ругал себя свиньей, когда вспоминал прощание с ней. Вместо того чтобы поцеловать девочку, он толкнул ее в спину навстречу старой карге и сказал: "Терпи, Сузи, солдатка!"
Известно, что мусорщики работают по ночам. К этому их понуждают две причины: больше всего мусора от кипучей и не всегда полезной человеческой деятельности накапливается к концу дня, и, кроме того, нельзя оскорблять зрение и обоняние парижан. Ночью же почти никто, кроме крыс, не замечает работу мусорщиков.
Шамет привык к ночной работе и даже полюбил эти часы суток. Особенно то время, когда над Парижем вяло пробивался рассвет. Над Сенои курился туман, но он не подымался выше парапета мостов.
Однажды на таком туманном рассвете Шамет проходил по мосту Инвалидов и увидел молодую женщину в бледном сиреневом платье с черными кружевами. Она стояла у парапета и смотрела на Сену.
Шамет остановился, снял пыльную шляпу и сказал:
- Сударыня, вода в эту пору в Сене очень холодная. Давайте-ка я лучше провожу вас домой.
- У меня нет теперь дома, - быстро ответила женщина и повернулась к Шамету. Шамет уронил свою шляпу.
- Сузи! - сказал он с отчаянием и восторгом. - Сузи, солдатка! Моя девочка! Наконец-то я увидел тебя. Ты забыла меня, должно быть Я - Жан Эрнест Шамет, тот рядовой Двадцать седьмого колониального полка, что привез тебя к этой поганой тетке в Руан. Какой ты стала красавицей! И как хорошо расчесаны твои волосы! А я-то, солдатская затычка, совсем не умел их прибирать!
- Жан! - вскрикнула женщина, бросилась к Шамету, обняла его за шею и заплакала. - Жан, вы такой же добрый, каким были тогда. Я все помню!
- Э-э, глупости! - пробормотал Шамет. - Какая кому выгода от моей доброты. Что с тобой стряслось, моя маленькая?
Шамет притянул Сюзанну к себе и сделал то, на что не решился в Руане, - погладил и поцеловал ее блестящие волосы. Тут же он отстранился, боясь, что Сюзанна услышит мышиную вонь от его пиджака. Но Сюзанна прижалась к его плечу еще крепче.
- Что с тобой, девочка? - растерянно повторил Шамет.
Сюзанна не ответила. Она была не в силах сдержать рыдания. Шамет понял - пока что не надо ее ни о чем расспрашивать.
- У меня, -торопливо сказал он, - есть логово у крепостного вала. Далековато отсюда. В доме, конечно, пусто - хоть шаром покати. Но зато можно согреть воду и уснуть в постели. Там ты сможешь умыться и отдохнуть. И вообще жить сколько хочешь.
Сюзанна прожила у Шамета пять дней. Пять дней над Парижем подымалось необыкновенное солнце. Все здания, даже самые старые, покрытые копотью, все сады и даже логово Шамета сверкали в лучах этого солнца, как драгоценности.
Кто не испытал волнения от едва слышного дыхания спящей молодой женщины, тот не поймет, что такое нежность. Ярче влажных лепестков были ее губы, и от ночных слез блестели ресницы.
Да, с Сюзанной все случилось именно так, как предполагал Шамет. Ей изменил возлюбленный, молодой актер. Но тех пяти дней, какие Сюзанна прожила у Шамета, вполне хватило на их примирение.
Шамет участвовал в нем. Ему пришлось отнести письмо Сюзанны к актеру и научить этого томного красавчика вежливости, когда тот хотел сунуть Шамету несколько су на чай.
Вскоре актер приехал в фиакре за Сюзанной. И все было как надо: букет, поцелуи, смех сквозь слезы, раскаяние и чуть надтреснутая беззаботность.
Когда молодые уезжали, Сюзанна так заторопилась, что вскочила в фиакр, забыв попрощаться с Шаметом. Тут же она спохватилась, покраснела и виновато протянула ему руку.
- Раз уж ты выбрала себе жизнь по вкусу, - проворчал ей напоследок Шамет, - то будь счастлива.
- Я ничего еще не знаю, - ответила Сюзанна, и слезы заблестели у нее на глазах.
- Ты напрасно волнуешься, моя крошка, - недовольно протянул молодой актер и повторил: - Моя прелестная крошка.
- Вот если бы кто-нибудь подарил мне золотую розу! - вздохнула Сюзанна. - Это было бы наверняка к счастью. Я помню твой рассказ на пароходе, Жан.
- Кто знает! - ответил Шамет. - Во всяком случае не этот господинчик поднесет тебе золотую розу. Извини, я солдат. Я не люблю шаркунов.
Молодые люди переглянулись. Актер пожал плечами. Фиакр тронулся.
Обыкновенно Шамет выбрасывал весь мусор, выметенный за день из ремесленных заведений. Но после этого случая с Сюзанной он перестал выбрасывать пыль из ювелирных мастерских. Он начал собирать ее тайком в мешок и уносил к себе в лачугу. Соседи решили, что мусорщик "тронулся". Мало кому было известно, что в этой пыли есть некоторое количество золотого порошка, так как ювелиры, работая, всегда стачивают немного золота.
Шамет решил отсеять из ювелирной пыли золото, сделать из него небольшой слиток и выковать из этого слитка маленькую золотую розу для счастья Сюзанны. А может быть, как говорила ему мать, она послужит и для счастья многих простых людей. Кто знает! Он решил не встречаться с Сюзанной, пока не будет готова эта роза.
Шамет никому не рассказывал об этом. Он боялся властей и полиции. Мало ли что придет в голову судебным крючкам. Они могут объявить его вором, посадить в тюрьму и отобрать у него золото. Ведь оно было все-таки чужое.
До поступления в армию Шамет батрачил на ферме у сельского кюре и потому знал, как обращаться с зерном. Эти познания пригодились ему теперь. Он вспомнил, как веяли хлеб и тяжелые зерна падали на землю, а легкая пыль уносилась ветром.
Шамет построил небольшую веялку и по ночам перевеивал во дворе ювелирную пыль. Он волновался до тех пор, пока не увидел на лотке едва заметный золотящийся порошок.
Прошло много времени, пока золотого порошка накопилось столько, что можно было сделать из него слиток. Но Шамет медлил отдавать его ювелиру, чтобы выковать из него золотую розу.
Его не останавливало отсутствие денег, - любой ювелир согласился бы взять за работу треть слитка и был бы этим доволен.
Дело заключалось не в этом. С каждым днем приближался час встречи с Сюзанной. Но с некоторых пор Шамет начал бояться этого часа.
Всю нежность, давно уже загнанную в глубину сердца, он хотел отдать только ей, только Сузи. Но кому нужна нежность поношенного урода! Шамет давно заметил, что единственным желанием людей, встречавшихся с ним, было поскорее уйти и забыть его тощее, серое лицо с обвисшей кожей и пронзительными глазами.
У него в лачуге был осколок зеркала. Изредка Шамет смотрелся в него, но тотчас же с тяжелым ругательством отшвыривал прочь. Лучше было не видеть себя - эту неуклюжую образину, ковылявшую на ревматических ногах.
Когда роза была наконец готова, Шамет узнал, что Сюзанна год назад уехала из Парижа в Америку и, как говорили, навсегда. Никто не мог сообщить Шамету ее адрес.
В первую минуту Шамет даже испытал облегчение. Но потом все его ожидание ласковой и легкой встречи с Сюзанной превратилось непонятным образом в железный заржавленный осколок. Этот колючий осколок застрял у Шамета в груди, около сердца, и Шамет молил бога, чтобы он скорее вонзился в это хилое сердце и остановил его навсегда.
Шамет бросил прибирать мастерские. Несколько дней он пролежал у себя в лачуге, повернувшись лицом к стене. Он молчал и только один раз улыбнулся, прижав к глазам рукав старого пиджака. Но никто этого не видел. Соседи даже не приходили к Шамету - у каждого хватало своих забот.
Следил за Шаметом только один человек - тот пожилой ювелир, что выковал из слитка тончайшую розу и рядом с ней, на одной ветке, маленький острый бутон.
Ювелир навещал Шамета, но не приносил ему лекарств. Он считал, что это бесполезно..
И действительно, Шамет незаметно умер во время одного из посещений ювелира. Ювелир поднял голову мусорщика, достал из-под серой подушки золотую розу, завернутую в синюю помятую ленту, и не спеша ушел, прикрыв скрипучую дверь. От ленты пахло мышами.
Была поздняя осень. Вечерняя темнота шевелилась от ветра и мигающих огней. Ювелир вспомнил, как преобразилось после смерти лицо Шамета. Оно стало суровым и спокойным. Горечь этого лица показалась ювелиру даже прекрасной.
"Что не дает жизнь, то дает смерть", - подумал ювелир, склонный к дешевым мыслям, и шумно вздохнул.
Вскоре ювелир продал золотую розу пожилому литератору, неряшливо одетому и, по мнению ювелира, недостаточно богатому, чтобы иметь право на покупку такой драгоценной вещи.
Очевидно, решающую роль при этой покупке сыграла история золотой розы, рассказанная ювелиром литератору.
Запискам старого литератора мы обязаны тем, что кое-кому стал известен этот горестный случай из жизни бывшего солдата 27-го колониального полка Жана Эрнеста Шамета.
В своих записках литератор, между прочим, писал:
"Каждая минута, каждое брошенное невзначай слово и взгляд, каждая глубокая или шутливая мысль, каждое незаметное движение человеческого сердца, так же как и летучий пух тополя или огонь звезды в ночной луже, - все это крупинки золотой пыли.
Мы, литераторы, извлекаем их десятилетиями, эти миллионы песчинок, собираем незаметно для самих себя, превращаем в сплав и потом выковываем из этого сплава свою "золотую розу" - повесть, роман или поэму.
Золотая роза Шамета! Она отчасти представляется мне прообразом нашей творческой деятельности. Удивительно, что никто не дал себе труда проследить, как из этих драгоценных пылинок рождается живой поток литературы.
Но, подобно тому как золотая роза старого мусорщика предназначалась для счастья Сюзанны, так и наше творчество предназначается для того, чтобы красота земли, призыв к борьбе за счастье, радость и свободу, широта человеческого сердца и сила разума преобладали над тьмой и сверкали, как незаходящее солнце".


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 20 окт 2011, 14:06 
Не в сети

Зарегистрирован: 20 сен 2011, 16:24
Сообщений: 188
Вспомнился рассказ ЕПБ "Ожившая скрипка"

_________________
За страхом лежит свобода. (с)


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 22 окт 2011, 17:41 
Не в сети

Зарегистрирован: 20 сен 2011, 16:24
Сообщений: 188
НИКОЛАЙ РЕРИХ
ДЕВАССАРИ АБУНТУ

Так поют про Девассари Абунту.

Знала Абунту, что сказал Будда про женщин Ананде, и уходила она от мужей, а тем самым и от жен, ибо где мужи, там и жены. И ходила Абунту по долинам Рамны и Сокки и в темноте только приходила в храм. И даже жрецы мало видели и знали ее. Так не искушала Абунту слов Будды.

И вот сделалось землетрясение. Все люди побежали, а жрецы наговорили, что боги разгневались. И запрятались все в погребах и пещерах, и стало землетрясение еще сильнее, и все были задавлены. И правда, удары в земле были ужасны. Горы тряслись. Стены построек сыпались и даже самые крепкие развалились. Деревья поломались, и, чего больше, реки побежали по новым местам.

Одна только Девассари Абунту осталась в доме и не боялась того, что должно быть. Она знала, что вечному богу гнев недоступен, и все должно быть так, как оно есть. И осталась Девассари Абунту на пустом месте, без людей.

Люди не пришли больше в те места. Звери не все вернулись. Одни птицы прилетели к старым гнездам. Научилась понимать птиц Девассари Абунту. И ушла она в тех же нарядах, как вышла в долину, без времени, не зная места, где живет она. Утром к старому храму собирались к ней птицы и говорили ей разное: про умерших людей, части которых носились в воздухе. И знала Абунту многое занимательное, завершенное смертью, незнаемое людьми.

Если солнце светило очень жарко, летали над Девассари белые павы, и хвосты их сверкали, и бросали тень, и трепетаньем нагоняли прохладу. Страшные другим грифы и целебесы ночью сидели вокруг спящей и хранили ее.

Золотые фазаны несли лесные плоды и вкусные корни. Только не знаем, а служили Абунту и другие птицы — все птицы.

И Девассари Абунту не нуждалась в людях. Все были ей вместо людей: и птицы, и камни, и травы, и все части жизни. Одна она не была. И вот, слушайте изумительное, Абунту не изменилась телом, и нрав ее оставался все тот же. В ней гнева не было; она жила и не разрушалась.

Только утром рано прилетели к Девассари лучшие птицы и сказали ей, что уже довольно жила она и время теперь умереть. И пошла Абунту искать камень смерти. И вот приходит в пустыню, и лежат на ней многие камни, темные. И ходила между ними Абунту и просила их принять ее тело. И поклонилась до земли. И так осталась в поклоне и сделалась камнем.

Стоит в пустыне черный камень, полный синего огня. И никто не знает про Девассари Абунту.

_________________
За страхом лежит свобода. (с)


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 24 окт 2011, 19:09 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
МАКСИМ ГОРЬКИЙ
ПЕСНЬ О СОКОЛЕ

Море - огромное, лениво вздыхающее у берега, - уснуло и неподвижно в
дали, облитой голубым сиянием луны. Мягкое и серебристое, оно слилось там с
синим южным небом и крепко спит, отражая в себе прозрачную ткань перистых
облаков, неподвижных и не скрывающих собою золотых узоров звезд. Кажется,
что небо все ниже наклоняется над морем, желая понять то, о чем шепчут
неугомонные волны, сонно всползая на берег.
Горы, поросшие деревьями, уродливо изогнутыми норд-остом, резкими
взмахами подняли свои вершины в синюю пустыню над ними, суровые контуры их
округлились, одетые теплой и ласковой мглой южной ночи.
Горы важно задумчивы. С них на пышные зеленоватые гребни волн упали
черные тени и одевают их, как бы желая остановить единственное движение,
заглушить немолчный плеск воды и вздохи пены - все звуки, которые нарушают
тайную тишину, разлитую вокруг вместе с голубым серебром сияния луны, еще
скрытой за горными вершинами.
- А-ала-ах-а-акбар!.. - тихо вздыхает Надыр-Рагим-оглы, старый крымский
чабан, высокий, седой, сожженный южным солнцем, сухой и мудрый старик.
Мы с ним лежим на песке у громадного камня, оторвавшегося от родной
горы, одетого тенью, поросшего мхом, - у камня печального, хмурого. На тот
бок его, который обращен к морю, волны набросали тины, водорослей, и
обвешанный ими камень кажется привязанным к узкой песчаной полоске,
отделяющей море от гор. Пламя нашего костра освещает его со стороны,
обращенной к горе, оно вздрагивает, и по старому камню, изрезанному частой
сетью глубоких трещин, бегают тени.
Мы с Рагимом варим уху из только что наловленной рыбы и оба находимся в
том настроении, когда все кажется прозрачным, одухотворенным, позволяющим
проникать в себя, когда на сердце так чисто, легко и нет иных желаний, кроме
желания думать.
А море ластится к берегу, и волны звучат так ласково, точно просят
пустить их погреться к костру. Иногда в общей гармонии плеска слышится более
повышенная и шаловливая нота - это одна из волн, посмелее, подползла ближе к
нам.
Рагим лежит грудью на песке, головой к морю, и вдумчиво смотрит в
мутную даль, опершись локтями и положив голову на ладони. Мохнатая баранья
шапка съехала ему на затылок, с моря веет свежестью в его высокий лоб, весь
в мелких морщинах. Он философствует, не справляясь, слушаю ли я его, точно
он говорит с морем:
- Верный богу человек идет в рай. А который не служит богу и пророку?
Может, он - вот в этой пене... И те серебряные пятна на воде, может, он
же... кто знает?
Темное, могуче размахнувшееся море светлеет, местами на нем появляются
небрежно брошенные блики луны. Она уже выплыла из-за мохнатых вершин гор и
теперь задумчиво льет свой свет на море, тихо вздыхающее ей навстречу, на
берег и камень, у которого мы лежим.
- Рагим!.. Расскажи сказку... - прошу я старика.
- Зачем? - спрашивает Рагим, не оборачиваясь ко мне.
- Так! Я люблю твои сказки.
- Я тебе всь уж рассказал... Больше не знаю... - Это он хочет, чтобы я
попросил его. Я прошу.
- Хочешь, я расскажу тебе песню? - соглашается Рагим.
Я хочу слышать старую песню, и унылым речитативом, стараясь сохранить
своеобразную мелодию песни, он рассказывает.





I



"Высоко в горы вполз Уж и лег там в сыром ущелье, свернувшись в узел и
глядя в море.
Высоко в небе сияло солнце, а горы зноем дышали в небо, и бились волны
внизу о камень...
А по ущелью, во тьме и брызгах, поток стремился навстречу морю, гремя
камнями...
Весь в белой пене, седой и сильный, он резал гору и падал в море,
сердито воя.
Вдруг в то ущелье, где Уж свернулся, пал с неба Сокол с разбитой
грудью, в крови на перьях...
С коротким криком он пал на землю и бился грудью в бессильном гневе о
твердый камень...
Уж испугался, отполз проворно, но скоро понял, что жизни птицы две-три
минуты...
Подполз он ближе к разбитой птице, и прошипел он ей прямо в очи:
- Что, умираешь?
- Да, умираю! - ответил Сокол, вздохнув глубоко. - Я славно пожил!.. Я
знаю счастье!.. Я храбро бился!.. Я видел небо... Ты не увидишь его так
близко!.. Эх ты, бедняга!
- Ну что же - небо? - пустое место... Как мне там ползать? Мне здесь
прекрасно... тепло и сыро!
Так Уж ответил свободной птице и усмехнулся в душе над нею за эти
бредни.
И так подумал: "Летай иль ползай, конец известен: все в землю лягут,
все прахом будет..."
Но Сокол смелый вдруг встрепенулся, привстал немного и по ущелью повел
очами...
Сквозь серый камень вода сочилась, и было душно в ущелье темном и пахло
гнилью.
И крикнул Сокол с тоской и болью, собрав все силы:
- О, если б в небо хоть раз подняться!.. Врага прижал бы я... к ранам
груди и... захлебнулся б моей он кровью!.. О, счастье битвы!..
А Уж подумал: "Должно быть, в небе и в самом деле пожить приятно, коль
он так стонет!.."
И предожил он свободной птице: "А ты подвинься на край ущелья и вниз
бросайся. Быть может, крылья тебя поднимут и поживешь ты еще немного в твоей
стихии".
И дрогнул Сокол и, гордо крикнув, пошел к обрыву, скользя когтями по
слизи камня.
И подошел он, расправил крылья, вздохнул всей грудью, сверкнул очами и
- вниз скатился.
И сам, как камень, скользя по скалам, он быстро падал, ломая крылья,
теряя перья...
Волна потока его схватила и, кровь омывши, одела в пену, умчала в море.
А волны моря с печальным ревом о камень бились... И трупа птицы не
видно было в морском пространстве...




II



В ущелье лежа, Уж долго думал о смерти птицы, о страсти к небу.
И вот взглянул он в ту даль, что вечно ласкает очи мечтой о счастье.
- А что он видел, умерший Сокол, в пустыне этой без дна и края? Зачем
такие, как он, умерши, смущают душу своей любовью к полетам в небо? Что им
там ясно? А я ведь мог бы узнать все это, взлетевши в небо хоть ненадолго.
Сказал и - сделал. В кольцо свернувшись, он прянул в воздух и узкой
лентой блеснул на солнце.
Рожденный ползать - летать не может!.. Забыв об этом, он пал на камни,
но не убился, а рассмеялся...
- Так вот в чем прелесть полетов в небо! Она - в паденье!.. Смешные
птицы! Земли не зная, на ней тоскуя, они стремятся высоко в небо и ищут
жизни в пустыне знойной. Там только пусто. Там много света, но нет там пищи
и нет опоры живому телу. Зачем же гордость? Зачем укоры? Затем, чтоб ею
прикрыть безумство своих желаний и скрыть за ними свою негодность для дела
жизни? Смешные птицы!.. Но не обманут теперь уж больше меня их речи! Я сам
все знаю! Я - видел небо... Взлетал в него я, его измерил, познал паденье,
но не разбился, а только крепче в себя я верю. Пусть те, что землю любить не
могут, живут обманом. Я знаю правду. И их призывам я не поверю. Земли
творенье - землей живу я.
И он свернулся в клубок на камне, гордясь собою.
Блестело море, все в ярком свете, и грозно волны о берег бились.
В их львином реве гремела песня о гордой птице, дрожали скалы от их
ударов, дрожало небо от грозной песни:
"Безумству храбрых поем мы славу!
Безумство храбрых - вот мудрость жизни! О смелый Сокол! В бою с врагами
истек ты кровью... Но будет время - и капли крови твоей горячей, как искры,
вспыхнут во мраке жизни и много смелых сердец зажгут безумной жаждой
свободы, света!
Пускай ты умер!.. Но в песне смелых и сильных духом всегда ты будешь
живым примером, призывом гордым к свободе, к свету!
Безумству храбрых поем мы песню!.."



... Молчит опаловая даль моря, певуче плещут волны на песок, и я молчу,
глядя в даль моря. На воде все больше серебряных пятен от лунных лучей...
Наш котелок тихо закипает.
Одна из волн игриво вскатывается на берег и, вызывающе шумя, ползет к
голове Рагима.
- Куда идешь?.. Пшла! - машет на нее Рагим рукой, и она покорно
скатывается обратно в море.
Мне нимало не смешна и не страшна выходка Рагима, одухотворяющего
волны. Все кругом смотрит странно живо, мягко, ласково. Море так внушительно
спокойно, и чувствуется, что в свежем дыхании его на горы, еще не остывшие
от дневного зноя, скрыто много мощной, сдержанной силы. По темно-синему небу
золотым узором звезд написано нечто торжественное, чарующее душу, смущающее
ум сладким ожиданием какого-то откровения.
Все дремлет, но дремлет напряженно чутко, и кажется, что вот в
следующую секунду все встрепенется и зазвучит в стройной гармонии
неизъяснимо сладких звуков. Эти звуки расскажут про тайны мира, разъяснят их
уму, а потом погасят его, как призрачный огонек, и увлекут с собой душу
высоко в темно-синюю бездну, откуда навстречу ей трепетные узоры звезд тоже
зазвучат дивной музыкой откровения...


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 26 окт 2011, 09:44 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
ВЛАДИМИР КОРОЛЕНКО

ОГОНЬКИ

Как-то давно, темным осенним вечером, случилось мне плыть по угрюмой
сибирской реке. Вдруг на повороте реки, впереди, под темными горами мелькнул
огонек.
Мелькнул ярко, сильно, совсем близко...
- Ну, слава богу! - сказал я с радостью, - близко ночлег!
Гребец повернулся, посмотрел через плечо на огонь и опять апатично
налег на весла.
- Далече!
Я не поверил: огонек так и стоял, выступая вперед из неопределенной
тьмы. Но гребец был прав: оказалось, действительно, далеко.
Свойство этих ночных огней - приближаться, побеждая тьму, и сверкать, и
обещать, и манить своею близостью. Кажется, вот-вот еще два-три удара
веслом, - и путь кончен... А между тем - далеко!..
И долго мы еще плыли по темной, как чернила, реке. Ущелья и скалы
выплывали, надвигались и уплывали, оставаясь назади и теряясь, казалось, в
бесконечной дали, а огонек все стоял впереди, переливаясь и маня, - все так
же близко, и все так же далеко...
Мне часто вспоминается теперь и эта темная река, затененная скалистыми
горами, и этот живой огонек. Много огней и раньше и после манили не одного
меня своею близостью. Но жизнь течет все в тех же угрюмых берегах, а огни
еще далеко. И опять приходится налегать на весла...
Но все-таки... все-таки впереди - огни!..


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 11:01 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
ИВАН БУНИН
АНТИГОНА

В июне, из имения матери, студент поехал к дяде и тете, – нужно было проведать их, узнать, как они поживают, как здоровье дяди, лишившегося ног генерала. Студент отбывал эту повинность каждое лето и теперь ехал с покорным спокойствием, не спеша читал в вагоне второго класса, положив молодую круглую ляжку на отвал дивана, новую книжку Аверченки, рассеянно смотрел в окно, как опускались и подымались телеграфные столбы с белыми фарфоровыми чашечками в виде ландышей. Он похож был на молоденького офицера – только белый картуз с голубым околышем был у него студенческий, все прочее на военный образец: белый китель, зеленоватые рейтузы, сапоги с лакированными голенищами, портсигар с зажигательным оранжевым жгутом.

Дядя и тетя были богаты. Когда он приезжал из Москвы домой, за ним высылали на станцию тяжелый тарантас, пару рабочих лошадей и не кучера, а работника. А на станции дяди он всегда вступал на некоторое время в жизнь совсем иную, в удовольствие большого достатка, начинал чувствовать себя красивым, бодрым, манерным. Так было и теперь. Он с невольным фатовством сел в легкую коляску на резиновом ходу, запряженную резвой караковой тройкой, которой правил молодой кучер в синей поддевке-безрукавке и шелковой желтой рубахе.

Через четверть часа тройка влетела, мягко играя россыпью бубенчиков и шипя по песку вокруг цветника шинами, на круглый двор обширной усадьбы, к перрону просторного нового дома в два этажа. На перрон вышел взять вещи рослый слуга в полубачках, в красном с черными полосами жилете и штиблетах. Студент сделал ловкий и невероятно широкий прыжок из коляски: улыбаясь и раскачиваясь на ходу, на пороге вестибюля показалась тетя – широкий чесучовый балахон на большом дряблом теле, крупное обвисшее лицо, нос якорем и под коричневыми глазами желтые подпалины. Она родственно расцеловала его в щеки, он с притворной радостью припал к ее мягкой темной руке, быстро подумав: целых три дня врать вот так, а в свободное время не знать, что с собой делать! Притворно и поспешно отвечая на ее притворно-заботливые расспросы о маме, он вошел за ней в большой вестибюль, с веселой ненавистью взглянул на несколько сгорбленное чучело бурого медведя с блестящими стеклянными глазами, косолапо стоявшего во весь рост у входа на широкую лестницу в верхний этаж и услужливо державшего в когтистых передних лапах бронзовое блюдо для визитных карточек, и вдруг даже приостановился от отрадного удивления: кресло с полным, бледным, голубоглазым генералом ровно катила навстречу к нему высокая, статная красавица в сером холстинковом платье, в белом переднике и белой косынке, с большими серыми глазами, вся сияющая молодостью, крепостью, чистотой, блеском холеных рук, матовой белизной лица. Целуя руку дяди, он успел взглянуть на необыкновенную стройность ее платья, ног. Генерал пошутил:

– А вот это моя Антигона, моя добрая путеводительница, хотя я и не слеп, как Эдип, и особенно на хорошеньких женщин. Познакомьтесь, молодые люди.

Она слегка улыбнулась, только поклоном ответила на поклон студента.

Рослый слуга в полубачках и в красном жилете провел его мимо медведя наверх, по блестящей темно-желтым деревом лестнице с красным ковром посредине и по такому же коридору, ввел в большую спальню с мраморной туалетной комнатой рядом – на этот раз в какую-то другую, чем прежде, и окнами в парк, а не во двор. Но он шел, ничего не видя. В голове все еще вертелась веселая чепуха, с которой он въехал в усадьбу, – “мой дядя самых честных правил”, – но стояло уже и другое: вот так женщина!

Напевая, он стал бриться, мыться и переодеваться, надел штаны со штрипками, думая:

“Бывают же такие женщины! И что можно отдать за любовь такой женщины! И как же это при такой красоте катать стариков и старух в креслах на колесиках!”

И в голову шли нелепые мысли: вот взять и остаться тут на месяц, на два, втайне ото всех войти с ней в дружбу, в близость, вызвать ее любовь, потом сказать: будьте моей женой, я весь и навеки ваш. Мама, тетя, дядя, их изумление, когда я заявлю им о нашей любви и нашем решении соединить наши жизни, их негодование, потом уговоры, крики, слезы, проклятия, лишение наследства – все для меня ничто ради вас...

Сбегая с лестницы к тете и дяде, – их покои были внизу, – он думал:

“Какой, однако, вздор лезет мне в голову! Остаться тут под каким-нибудь предлогом, разумеется, можно... можно начать незаметно ухаживать, прикинуться безумно влюбленным... Но добьешься ли чего-нибудь? А если и добьешься, что дальше? Как развязаться с этой историей? Правда, что ли, жениться?”

С час он сидел с тетей и дядей в его огромном кабинете с огромным письменным столом, с огромной тахтой, покрытой туркестанскими тканями, с ковром на стене над ней, крест-накрест увешанным восточным оружием, с инкрустированными столиками для курения, а на камине с большим фотографическим портретом в палисандровой рамке под золотой коронкой, на котором был собственноручный вольный росчерк: Александр.

– Как я рад, дядя и тетя, что я опять с вами, – сказал он под конец, думая о сестре. – И как тут чудесно у вас! Ужасно будет жаль уезжать.

– А кто ж тебя гонит? – ответил дядя. – Куда тебе спешить? Живи себе, покуда не наскучит.

– Разумеется, – сказала тетя рассеянно.

Сидя и беседуя, он непрестанно ждал: вот-вот войдет она – объявит горничная, что готов чай в столовой, и она придет катить дядю. Но чай подали в кабинет – вкатили стол с серебряным чайником на спиртовке, и тетя разливала сама. Потом он все надеялся, что она принесет какое-нибудь лекарство дяде... Но она так и не пришла.

– Ну и черт с ней, – подумал он, выходя из кабинета, вошел в столовую, где прислуга спускала шторы на высоких солнечных окнах, заглянул зачем-то направо, в двери зала, где в предвечернем свете отсвечивали в паркете стеклянные стаканчики на ножках рояля, потом прошел налево, в гостиную, за которой была диванная; из гостиной вышел на балкон, спустился к разноцветнояркому цветнику, обошел его и побрел по высокой тенистой аллее... На солнце было еще жарко, и до обеда оставалось еще два часа.

В семь с половиной в вестибюле завыл гонг. Он первый вошел в празднично сверкающую люстрой столовую, где уже стояли возле столика у стены жирный бритый повар во всем белом и подкрахмаленном, худощекий лакей во фраке и белых вязаных перчатках и маленькая горничная, по-французски субтильная. Через минуту молочно-седой королевой, покачиваясь, вошла тетя в палевом шелковом платье с кремовыми кружевами, с наплывами на щиколках, над тесными шелковыми туфлями, и наконец-то она. Но, подкатив дядю к столу, она тотчас, не оборачиваясь, плавно вышла, – студент успел только заметить странность ее глаз: они не моргали. Дядя покрестил грудь светло-серой генеральской тужурки мелкими крестиками, тетя и студент истово перекрестились стоя, потом именинно сели, развернули блестящие салфетки. Размытый, бледный, с причесанными мокрыми жидкими волосами, дядя особенно явно показывал свою безнадежную болезнь, но говорил и ел много и со вкусом, пожимал плечами, говоря о войне, – это было время русско-японской войны: за коим чертом мы затеяли ее! Лакей служил оскорбительно-безучастно, горничная, помогая ему, семенила изящными ножками, повар отпускал блюда с важностью истукана. Ели горячую, как огонь, налимью уху, кровавый ростбиф, молодой картофель, посыпанный укропом. Пили белое и красное вино князя Голицына, старого друга дяди. Студент говорил, отвечал, поддакивал с веселыми улыбками, но, как попугай, с тем вздором в голове, с которым давеча переодевался, думал: а где же обедает она, неужели с прислугой? и ждал минуты, когда она опять придет, увезет дядю и потом где-нибудь встретится с ним, и он перекинется с ней хоть несколькими словами. Но она пришла, укатила кресло и опять где-то скрылась.

Ночью осторожно и старательно пели в парке соловьи, входила в открытые окна спальни свежесть воздуха, росы и политых на клумбам цветов, холодило постельное белье голландского полотна. Студент полежал в темноте и уже решил перевернуться к стене и заснуть, но вдруг поднял голову, привстал: раздеваясь, он увидал в стене у изголовья кровати небольшую дверь, из любопытства повернул в ней ключ и нашел за ней вторую, попробовал ее, но оказалось, что она заперта снаружи; теперь за этими дверями кто-то мягко ходил, что-то таинственно делал; и он затаил дыхание, соскользнул с кровати, отворил первую дверь, прислушался: что-то тихо зазвенело на полу за второй дверью... Он похолодел: неужели это ее комната! Он приник к замочной скважине, – ключа в ней, к счастью, не было, – увидал свет, край туалетного женского стола, потом что-то белое, вдруг вставшее и все закрывшее... Было несомненно, что это ее комната, – чья же иначе? Не поместят же тут горничную, а Марья Ильинишна, старая горничная тети, спит внизу возле тетиной спальни. И он точно заболел сразу ее ночной близостью вот тут, за стеною, и ее недоступностью. Он долго не спал, проснулся поздно и тотчас опять почувствовал, мысленно увидал, представил себе ее ночную прозрачную сорочку, босые ноги в туфлях...

“Впору нынче же уехать!” – подумал он, закуривая. Утром пили кофе каждый у себя. Он пил, сидя в широкой ночной рубахе дяди, в его шелковом халате, и с грустью бесполезности рассматривал себя, распахнув халат.

За завтраком в столовой было сумрачно и скучно. Он завтракал только с тетей, погода была плохая, – за окнами мотались от ветра деревья, над ними сгущались облака и тучи...

– Ну, милый, я тебя покидаю, – сказала тетя, вставая и крестясь. – Развлекайся, как можешь, а меня и дядю уж извини по нашим немощам, мы до чаю сидим по своим углам. Верно, дождь будет, а то бы ты мог прокатиться верхом...

Он бодро ответил:

– Не беспокойтесь, тетя, я займусь чтением...

И пошел в диванную, где все стены были в полках с книгами.

Пройдя туда по гостиной, он подумал, что, может быть, все-таки следует приказать оседлать лошадь. Но в окна были видны разнообразные дождевые облака и неприятная металлическая лазурь среди лиловатых туч над качающимися вершинами деревьев. Он вошел в уютную, пахнущую сигарным дымом диванную, где под полками с книгами кожаные диваны занимали целых три стены, посмотрел некоторые корешки чудесно переплетенных книг – и беспомощно сел, утонул в диване. Да, адова скука. Хоть бы просто так увидать ее, поболтать с ней... узнать, какой у ней голос, какой характер, глупа ли она или, напротив, очень себе на уме, скромно ведет свою роль до какой-нибудь благоприятной поры. Вероятно, очень блюдущая себя и знающая себе цену стерва. И скорее всего глупа... Но до чего хороша! И опять ночевать рядом с ней! – Он встал, отворил стеклянную дверь на каменные ступени в парк, услыхал щелканье соловьев за его шумом, но тут так понесло прохладным ветром по каким-то молодым деревьям влево, что он вскочил в комнату. Комната потемнела, ветер летел по этим деревьям, пригнув их свежую зелень, и стекла двери и окон заискрились острыми брызгами мелкого дождя.

– А им все нипочем! – громко сказал он, слушая долетающее со всех сторон из-за ветра, то отдаленное, то близкое, щелканье соловьев. И в ту же минуту услыхал ровный голос:

– Добыли день.

Он взглянул и оторопел: в комнате стояла она.

– Пришла обменять книгу, – сказала она с приветливым бесстрастием. – Только и радости, что книги, – прибавила она с легкой улыбкой и подошла к полкам.

Он пробормотал:

– Добрый день. Я и не слыхал, как вы вошли...

– Очень мягкие ковры, – ответила она и, обернувшись, уже длительно посмотрела на него своими неморгающими серыми глазами.

– А что вы любите читать? – спросил он, немного смелее встречая ее взгляд.

– Сейчас читаю Мопассана, Октава Мирбо...

– Ну да, это понятно. Мопассан всем женщинам нравится. У него все о любви.

– А что же может быть лучше любви?

Голос ее был скромен, глаза тихо улыбались.

– Любовь, любовь! – сказал о н, вздыхая. – Бывают удивительные встречи, но... Ваше имя-отчество, сестра?

– Катерина Николаевна. А ваше?

– Зовите меня просто Павлик, – ответил он, все больше смелея.

– Вы думаете, что я вам тоже в тети гожусь?

– Дорого бы я дал иметь такую тетю! Пока я только ваш несчастный сосед.

– Неужели это несчастие?

– Я слышал вас нынче ночью. Ваша комната, оказывается, рядом с моей.

Она безразлично засмеялась:

– И я вас слышала. Нехорошо подслушивать и подсматривать.

– Как вы непозволительно красивы! – сказал он, в упор рассматривая серую пестроту ее глаз, матовую белизну лица и лоск темных волос под белой косынкой.

– Вы находите? И хотите не позволить мне быть такой?

– Да. Одни ваши руки могут с ума свести...

И он с веселой дерзостью схватил левой рукой ее правую руку. Она, стоя спиной к полкам, взглянула через его плечо в гостиную и не отняла руки, глядя на него со странной усмешкой, точно ожидая: ну, а дальше что? Он, не выпуская ее руки, крепко сжал ее, оттягивая книзу, правой рукой охватил ее поясницу. Она опять взглянула через его плечо и слегка откинула голову, как бы защищая лицо от поцелуя, но прижалась к нему выгнутым станом. Он, с трудом переводя дыхание, потянулся к ее полураскрытым губам и двинул ее к дивану. Она, нахмурясь, закачала головой, шепча: “Нет, нет, нельзя, лежа мы ничего не увидим и не услышим...” – и с потускневшими глазами медленно раздвинула ноги... Через минуту он упал лицом к ее плечу. Она еще постояла, стиснув зубы, потом тихо освободилась от него и стройно пошла по гостиной, громко и безразлично говоря под шум дождя:

– О, какой дождь! А наверху все окна открыты...

На другое утро он проснулся в ее постели – она повернулась в нагретом за ночь, сбитом постельном белье на спину, закинув голую руку за голову. Он открыл глаза и радостно встретил ее неморгающий взгляд, с обморочным головокружением почувствовал терпкий запах ее подмышки...

В дверь кто-то торопливо постучался.

– Кто там? – спокойно спросила она, не отстраняя его. – Это вы, Марья Ильинишна?

– Я, Катерина Николаевна.

– В чем дело?

– Позвольте войти, боюсь, кто-нибудь меня услышит, побежит и напугает генеральшу...

Когда он выскочил в свою комнату, она не спеша повернула ключ в замке.

– Его превосходительству что-то нехорошо, надо, думаю, пикюр сделать, – зашептала, входя, Марья Ильинишна, – слава Богу, генеральша еще спит, идите скорее...

Глаза Марьи Ильинишны уже круглились, как у змеи: говоря, она вдруг увидала возле кровати мужские туфли, – студент убежал босиком. И она тоже увидала туфли и глаза Марьи Ильинишны.

Перед завтраком она пошла к генеральше и сказала, что должна внезапно уехать: стала спокойно врать, что получила письмо от отца, – известие, что ее брат тяжело ранен в Маньчжурии, что отец, по своему вдовству, совсем один в таком горе...

– Ах, как я понимаю вас! – сказала генеральша, уже все знавшая от Марьи Ильинишны. – Ну что ж делать, поезжайте. Только пошлите со станции депешу доктору Кривцову, чтобы он немедленно приехал и побыл у нас, пока мы найдем другую сестру...

Потом она постучалась к студенту и сунула ему записочку: “Все пропало, я уезжаю. Старуха увидала возле кровати ваши туфли. Не поминайте лихом”.

За завтраком тетя была только немного печальна, но говорила с ним как ни в чем не бывало.

– Ты слышал? Сестра уезжает к отцу, он один, брат ее страшно ранен...

– Слышал, тетя. Вот несчастье эта война, сколько горя повсюду. А что все-таки было с дядей?

– Ах, слава Богу, ничего серьезного. Он ужасно мнителен. Сердце будто, но все это от желудка...

В три часа Антигону увезли на тройке на станцию. Он, не поднимая глаз, простился с ней на перроне, будто случайно выбежав, чтобы велеть оседлать лошадь. Он готов был кричать от отчаяния. Она помахала ему из коляски перчаткой, сидя уже не в косынке, а в хорошенькой шляпке.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 11:06 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
АЛЕКСЕЙ РЕМИЗОВ
КОРОТКИЕ РАССКАЗЫ

АНГЕЛ-ХРАНИТЕЛЬ
Звездной ночью неслышно по полетному облаку прилетел тихий ангел.

– А куда дорога лежит? – взмолились путники ангелу, – третий день мы в лесу, истосковались, Леший отвел нам глаза, кругом обошел: то заведет нас в трущобу, то оставит плутать.

– Вы его землянику поели, вот он и шутит.

– Ангел! Хранитель! Ты сохрани нас!

Ангел послушал, повел на дорогу.

А там, на прогалине, где трава утолочена, у кряковистого дуба, сам Леший-дед сивобородый, выглянув, шарахнулся в сторону, а за ним стреконул зверь прыскучий.

Сошла беда с рук.

– Ты сохранил нас!

Лес истяжный – ровный, без сучьев.

Много в ночи по небу Божьих огней.

Корни ног не трудят. Ходовая тропа.

Путь способный.

– Помнишь ты или не помнишь, – сказал ангел безугрознице Лейле, – а когда родилась ты, Бог прорубил вон то оконце на небе: через это оконце всякий час я слежу за тобой. А когда ты умрешь, звезда упадет.

– А когда конец света?

– Когда перестанет петь Петух-будимир.

– Золотой гребешок?..

– С золотым гребешком.

– А правда, будто ворон в великий четверг купается в речке и все его воронята?

– Третьего года купались – у Волосяного моста.

– А земля… земля тоже ходит?

– На железных гвоздях.

– А я хотела бы, очень хотела бы сделаться… мученицей… – задумалась Лейла.

Реже лес становился. Открывалась поляна. Ночь уходила и звезды. Падала роса на цветы.

И разомкнулась заря.

– Мне пора, – сказал ангел, – нас триста ангелов солнце вертят, а уж заря.

И так же неслышно по быстролетному облаку отлетел тихий ангел.

Рассыпались просом лучи по траве.

– Ангел Божий, ангел наш хранитель, сохрани нас, помилуй с вечера до полуночи, с полуночи до белого света, с белого света до конца века!

ПОСОЛОНЬ

Усни, моя деточка милая!

В лес дремучий по камушкам Мальчика с пальчика,

Накрепко за руки взявшись и птичек пугая,

Уйдем мы отсюда, уйдем навсегда.

Приветливо нас повстречают красные маки.

Не станет царапать дикая роза в колючках,

Злую судьбу не прокаркнет птица-вещунья,

И мимо на ступе промчится косматая ведьма,

Мимо мышиные крылья просвищут Змия с огненной пастью,

Мимо за медом-малиной Мишка пройдет косолапый…

Они не такие…

Не тронут.

Засни, моя деточка милая!

Убегут далеко-далеко твои быстрые глазки…

Не мороз – это солнышко едет по зорям шелковым,

Скрипят его золотые, большие колеса.

Смотри-ка, сколько играет камней самоцветных!

Растворяет нам дверку избушка на лапках куриных,

На пятках собачьих.

Резное оконце в красном пожаре…

Раскрылись желанные губки.

Светлое личико ангела краше.

Веют и греют тихие сказки…

Полночь крадется.

Темная темь залегла по путям и дорогам.

Где-то в трубе и за печкой

Ветер ворчливо мурлычет.

Ветер… ты меня не покинешь?

Деточка… милая…

СПОРЫШ

С первым цветом, опавшим с яблонь, опало с песен унывное лелю , и с ленивыми тучами знойное уплыло купальское ладо . Порастерял соловей громкий голос по вишеньям, по зеленым садам. Прошумело пролетье. Отцвели хлеба. Шелковая, расстилая жемчужную росу, свивалась день ото дня с травою трава. Покосили на сено траву. Стоит теплое сено, стожено в стоги – в ширь широкие, в высь высокие – у веселой околицы.

Прошла страда сенокосная.

Коса затупилась. Звоном-стрекотом – эй, звонкая! – разбудила за лесом красное лето.

В красном золоте солнце красно, люто-огненно пышет. Облака, набегая, полднем омлели: не одолеть им полдневного жара. И те белые ввечеру – алы, и те темные ввечеру словно розы. Лишь в лесной одинокой тени листьями шумит кудрявая береза, белая веет, нагибая ветви.

Буйно-ядрено колосистое жито. Усат ячмень. Любо глянуть, хорошо посмотреть. Урожай вышел полон.

Стоя, поля задремали.

Пришла пора жатвы.

Тихо день коротается к теплому вечеру. К западу двинулось солнце, и померкает.

Уж вечер на склоне. Затихают багряны шаги.

Путники поле проходят, другое проходят. А над дремлющим полем во все пути по небесным дорогам рассыпает ночь золотой звездный горох.

– Здравствуйте, звезды!

Видная ночь. Мать-земля растворяется.

– Ты самое Ночку темную видел? Где ее домик?

– За лесами, Лейла, за тиновой речкою Стугной – там, где бор шумит…

– Она – что же?

– Она в черном: перевивка на ней золотая, пересыпана жемчугом. Она легче пера лебединого.

– А где буря живет?

– Буря в пещерах. Ее, когда надо, вызывают криком хищные птицы.

– А хищные птицы какие?

– Черноперые птицы – красные когти, они прилетают из подземного царства.

– А радуга?

– Радуга сбирает воду.

– А откуда тучи идут?

– Тучи откуда…

– Вот и не знаешь! А дырка-то на небе! Разве ты не заметил?

Так птичкой болтая, говорунья Лейла делит с Алалеем дружную ночь. Зорко смотрит она, разбирает дорогу: запали пути – заросла вся дорога.

Путники поле проходят, другое проходят. Не сном коротается ночь.

Так и есть, это – Спорыш. Там – в колосьях-двойчатках! Как он вырос: как колос! А в майских полях его незаметно – от земли не видать, когда скачет он скоки по целой версте.

– Что он делает там в огоньке? – ухватилась ручонками Лейла: а сердце так и стучит.

– А ты не пугайся: он венок вьет.

– Из колосьев?

– Колосяный венок, золотой – жатвенный . А кладут венок в засек, чтобы было все споро, хватило зерна надолго.

– Сам он его понесет?

– Нет, он отдаст его самой, самой пригожей, и она, как царевна, понесет венок людям.

– Мне бы… хоть один колосок!

– А ты попроси.

Потухают звезды – звезда за звездою – робко бродят, разливают лучи. Потянул зорька-ветер. Тонкий вихорь обивает росу с темного леса.

И разомкнулась заря – Божий свет рассветает.

Ой, как звонко смеется!

Лейла смеется так звонко.

Крепко держит она свое счастье. Лейле Спорыш отдал венок. Веселы будут дни.

И царевна – вольница Лейла в колосяном венке, а из колосьев, как два голубых василька, и видят и светят глаза.

– Ну а ты, Алалей?

– А я старым козлом за тобою, пусть завивают мне бороду!

– А песни ты не забыл?

– С этой дудкою, как позабыть!

– Да ты погульливее!

– Без песни свет обезлюдит.

Ой, как звонко смеется!

Лейла смеется так звонко.

Как весной из-за моря слетаются птицы, так потянулся с серпами народ в раздолье – на поле. Чуть надносится голос жатвенной песни, а за песней хоронится пляска.

И восхожее солнце высоко восходит, далеко светит через лес, через поле.

– Здравствуйте, солнце!


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 13:54 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
АКУТАГАВА Р.
ХОЛОД
ярко вспыхивал желтым пламенем, то прятался в серой золе. Так он
непрестанно боролся с холодом, разлитым по комнате. Ясукити вдруг
представил себе холод внеземных мировых пространств и почувствовал к
докрасна раскаленному углю что-то вроде симпатии.
- Хорикава-кун!
Ясукити поднял глаза на бакалавра естественных наук Миямото, стоявшего
возле печки. Миямото, в очках для близоруких, с жидкими усиками над
верхней губой, стоял, засунув руки в карманы брюк, и добродушно улыбался.
- Хорикава-кун! Ты знаешь, что женщина тоже физическое тело?
- Что женщина - животное, я знаю.
- Не животное, а физическое тело. Это - истина, которую я сам недавно
открыл в результате больших трудов.
- Хорикава-сан, разговоры Миямото-сан не следует принимать всерьез.
Это сказал другой преподаватель физики, бакалавр естественных наук
Хасэгава. Ясукити оглянулся на него. Хасэгава сидел за столом позади
Ясукити, проверяя контрольные работы, по всему его лицу с большим лбом
разлита была смущенная улыбка.
- Это странно! Разве мое открытие не должно осчастливить Хасэгава-куна?
Хорикава-кун, ты знаешь закон теплообмена?
- Теплообмена? Это что-то о тепле электричества?
- Беда с вами, литераторами.
Миямото подбросил в открытую дверцу печки, озаренную отблесками огня,
совок угля.
- Когда два тела с разной температурой приходят в соприкосновение, то
тепло передается от тела с более высокой температурой к телу с более
низкой температурой, пока температура обоих тел не уравняется.
- Так ведь это само собой разумеется!
- Вот это и именуется законом теплообмена. Теперь будем считать, что
женщина - физическое тело. Так? Если женщина физическое тело, то и
мужчина, конечно, тоже. Тогда любовь будет соответствовать теплу. Когда
эти мужчина и женщина приходят в соприкосновение, любовь, как и тепло,
передается от более увлеченного мужчины к менее увлеченной женщине, пока
она у них обоих не уравняется. Как раз так случилось у Хасэгава-куна.
- Ну, начинается!
Хасэгава почти обрадованно засмеялся, словно от щекотки.
- Пусть Е - количество тепла, проходящее через площадь S за время Т,
так? Тогда Н - температура, Х - расстояние от источника тепла, К -
коэффициент теплообмена, определяемый веществом. Теперь возьмем случай с
Хасэгава-куном.
Миямото начал писать на небольшой доске нечто вроде формулы. Но вдруг
он обернулся и, словно отчаявшись, отбросил мел.
- Перед таким профаном, как Хорикава-кун, даже не похвастаешься своим
открытием. А каких трудов мне оно стоило! Во всяком случае, нареченная
Хасэгава-куна, видимо, увлеклась согласно моей формуле.
- Если бы такая формула существовала на самом деле, на свете жилось бы
довольно легко...
Ясукити вытянул ноги и стал рассеянно смотреть в окно. Учительская
физического отделения помещалась в угловой комнате на втором этаже,
поэтому отсюда можно было охватить одним взглядом спортивную площадку с
гимнастическими снарядами, сосновую аллею дальше - красные кирпичные
здания. И море - в промежутке между зданиями было видно, как море вздымает
пену серых волн.
- Зато литераторы сидят на мели. Ну, как она идет, ваша последняя
книга?
- По-прежнему не продается. Видно, между писателями и читателями
теплообмена не возникает... Кстати, как у Хасэгава-куна со свадьбой, все
еще никак?
- Остался всего месяц. Столько хлопот, что невозможно заниматься, я
совсем измучился.
- Так заждался, что невозможно заниматься?
- Я же не Миямото-сан. Прежде всего надо подыскать дом, но нигде ничего
не сдается. Я просто из сил выбился. В прошлое воскресенье в поисках
исходил весь город. Только присмотришь свободный дом, а он, оказывается,
уже сдан другим.
- Ну, а там, где я живу? Конечно, если не тяжело каждый день ездить
поездом в училище.
- До вас далековато. Говорят, там можно снять дом, и жена не против,
но... Эй, Хорикава-сан! Ботинки сожжете!
По-видимому, ботинки Ясукити на какой-то момент коснулись печки:
запахло горелой кожей, и поднялось облачко дыма.
- А ведь здесь тоже действует закон теплообмена.
Протирая стекла очков, Миямото исподлобья, как-то неуверенно поглядел
на Ясукити своими близорукими глазами и широко улыбнулся.

Через несколько дней выдалось морозное пасмурное утро. Ясукити
торопливо шел по окраине дачной местности, спеша попасть к поезду. Справа
от дороги тянулись ячменные поля, слева - железнодорожная насыпь шириной в
два кэна. Поля были совершенно безлюдны и полны смутными шорохами.
Казалось, кто-то ходит среди ячменя, но это просто ломались сосульки в
перепаханной земле.
Тем временем восьмичасовой поезд на Токио с умеренной скоростью прошел
по насыпи, издав протяжный гудок. Поезд же из Токио, на который спешил
Ясукити, должен был пройти через полчаса. Ясукити взглянул на часы. Они
почему-то показывали четверть девятого. Ясукити объяснил себе это
расхождение тем, что часы спешат. И, разумеется, подумал: "Сегодня не
опоздаю". Поля, тянувшиеся вдоль дороги, постепенно сменились живыми
изгородями. Ясукити закурил сигарету и зашагал спокойней.
Это случилось там, где усыпанная шлаком дорога, подымаясь в гору,
выводила к переезду; Ясукити подошел к нему как ни в чем не бывало. Он
увидел, что по обе стороны переезда толпится народ. К счастью, владельцем
велосипеда с поклажей, остановившегося у ограды, оказался знакомый мальчик
из мясной. Ясукити хлопнул его по плечу рукой с зажатой в пальцах
сигаретой.
- Эй, что случилось?
- Человека переехало! Вот только что, восьмичасовым, - ответил
скороговоркой лопоухий мальчик. Лицо его горело от возбуждения.
- Кого переехало?
- Сторожа переезда. Он хотел спасти школьницу, которая чуть не попала
под поезд, и его задавило. Знаете книжную лавку Нагаи, перед Хатиман? Вот
их девочку чуть не задавило.
- Значит, девочку спасли?
- Да, вон она там, плачет, говорят.
"Вон там" - это была толпа по другую сторону переезда. В самом деле,
там полицейский расспрашивал о чем-то какую-то девочку. Стоявший возле них
мужчина, судя по виду его помощник, время от времени заговаривал с
полицейским. Сторож переезда... Ясукити заметил перед будкой сторожа труп,
покрытый рогожей. Он вызывал отвращение и вместе с тем возбуждал
любопытство - да, это было так. Из-под рогожи даже издали виднелись ноги,
- вернее, одни ботинки.
- Труп принесли вон те люди.
Под семафором по эту сторону переезда вокруг маленького костра сидело
несколько железнодорожных рабочих. Желтоватое пламя костра не давало ни
света, ни дыма, настолько было холодно. Один из рабочих в коротких штанах
грел у костра зад.
Ясукити пошел через переезд. Станция была недалеко, поэтому на переезде
был целый ряд железнодорожных путей. Шагая через рельсы, Ясукити думал о
том, на каком именно пути раздавило сторожа. И вдруг это ему стало ясно.
Кровь, еще остававшаяся в одном месте на рельсах, говорила о трагедии,
разыгравшейся здесь несколько минут назад. Почти инстинктивно он перевел
глаза на ту сторону переезда. Но это не помогло. Яркие алые пятна на
холодно блещущем железе в одно мгновение, как выжженные, запечатлелись у
него в душе. Мало того, от крови даже подымался легкий пар...
Через десять минут Ясукити беспокойно расхаживал по перрону. Мысли его
были полны только что виденным жутким зрелищем. С особой отчетливостью он
видел пар, подымавшийся от крови. В эту минуту он вспомнил о процессе
теплообмена, о котором они недавно беседовали. Жизненное тепло,
содержавшееся в крови, по закону, который ему объяснил Миямото, с
непогрешимой правильностью неумолимо переходит в рельсы. Эта вторая жизнь,
чья бы она ни была - сторожа ли, погибшего на посту, или тяжелого
преступника, - с той же неумолимостью передается дальше. Что такие идеи
лишены всякого смысла, он и сам понимал. И преданный сын, упав в воду,
неизбежно утонет, и целомудренная женщина, попав в огонь, должна сгореть.
Так он снова и снова старался мысленно убедить себя самого. Но то, что он
видел своими глазами, произвело тяжелое впечатление, не оставлявшее места
для логических рассуждении.
Однако, независимо от его настроения, у гулявших на перроне был вид
вполне счастливых людей. Ясукити это раздражало. Громкая болтовня морских
офицеров была ему физически неприятна. Он закурил вторую сигарету и отошел
к краю перрона. Отсюда на расстоянии двух-трех те был виден тот переезд.
Толпа по обе его стороны как будто уже разошлась. Только у семафора еще
колебалось желтое пламя костра, вокруг которого сидели железнодорожные
рабочие.
У Ясукити этот далекий костер вызвал что-то вроде симпатии. Однако то,
что рядом был виден переезд, внушало ему беспокойство. Он повернулся
спиной к переезду и опять смешался с толпой. Но не прошел он и десяти
шагов, как вдруг заметил, что кто-то уронил красную кожаную перчатку.
Перчатка упала, когда ее владелец, уходя, снял ее с правой руки, чтобы
зажечь сигарету. Ясукити обернулся. Перчатка лежала на краю перрона
ладонью вверх. Казалось, что она безмолвно зовет его остановиться.
Под морозным пасмурным небом Ясукити почувствовал душу этой одинокой
оставленной перчатки. И вместе с тем ощутил, как в холодный мир тонкими
лучами падает теплый солнечный свет.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 13:59 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
РЕДЬЯРД КИПЛИНГ
ЗА ЧЕРТОЙ

Ни каста, ни сон на сломанной
кровати для любви не препона.
Я отправился искать любовь
и потерял себя.

Индийская пословица

При всех обстоятельствах человек должен держаться своей касты, своей
расы и своего племени. Пусть белый прилепится к белому, а черный к черному.
И тогда никакие превратности не нарушат привычного распорядка вещей, не
будут внезапны, непостижимы или нежданны.
Вот история человека, который ступил за надежные пределы
добропорядочного и привычного ему общества и тяжко за это поплатился.
Сперва он слишком много узнал, потом слишком много увидел. Он слишком
глубоко проник в чужеземную жизнь - больше он этого не повторит.
Амир-Натхов овраг расположен в самой сердцевине города, сразу же за
басти Джита-Мегджи, и упирается он в стену с одним-единственным окном,
забранным решеткой. В устье оврага стоит огромный хлев, а по обе стороны
высятся глухие стены. Ни Сучет Сингх, ни Гаур Чанд не склонны позволять
своим женщинам глядеть на мир. Держись Дурга Чаран их взглядов, он был бы
сейчас куда счастливее, а маленькая Бизеза могла бы по-прежнему замешивать
хлеб собственными руками. Ее решетчатое окно выходило в узкий и темный
овраг, где не бывает солнца и буйволы барахтаются в липком синем иле.
Бизезе было лет пятнадцать, она уже овдовела и денно и нощно молила богов
послать ей возлюбленного, потому что не была склонна к одинокой жизни.
Однажды англичанин по имени Триджего, бесцельно блуждая по городу,
забрел в Амир-Натхов овраг и, пройдя мимо буйволов, споткнулся о кучу
соломенной трухи.
Тут он обнаружил, что овраг кончается тупиком, и услышал за оконной
решеткой тихий смешок. Смешок этот был мелодичен, и Триджего, знавший, что
для разных житейских надобностей добрые старые "Арабские ночи" - отличное
руководство, подошел поближе к окну и прошептал тот стих из "Любовной песни
Хар Диала", который начинается так:

Как человеку не пасть ниц перед лицом нагого солнца? Или влюбленному
при виде возлюбленной?
Если колени мои подогнутся, о сердце моего сердца, виновен ли я в
этом, что краса твоя меня ослепила?

За окном тихо звякнули женские браслеты, и тоненький голос пропел
пятый стих "Песни":

Увы, увы! Как Луне поведать Лотосу о своей любви к нему, если врата
небесные на запоре и собираются тучи, чреватые дождем?
Они похитили у меня возлюбленную и теперь на вьючных лошадях влекут ее
в сторону севера.
На ногах железные цепи, что прежде сковали мое сердце.
Призовите лучников, пусть готовят...

Песня внезапно смолкла, и Триджего ушел из Амир-Натхова оврага,
недоумевая, кто же эта женщина, которая без запинки подхватила цитату из
"Любовной песни Хар Диала".
На следующее утро, когда он ехал к конторе, какая-то старуха бросила
ему в коляску пакет. В пакете Триджего обнаружил половинку сломанного
стеклянного браслета, кроваво-красный цветок дхака, щепотку бхусы, то есть
соломенной трухи, и одиннадцать орешков кардамона. Пакет был своего рода
письмом, но не бестактным и компрометирующим, а тонким и зашифрованным
любовным посланием.
Я уже говорил, что Триджего слишком много знал о таких вещах.
Англичанину не следует понимать язык предметных писем. Но Триджего разложил
эти пустячки у себя на служебном столе и стал вникать в их смысл. Во всей
Индии сломанный браслет означает вдову индуса, потому что после смерти мужа
браслеты на запястьях положено разбивать. Триджего сразу сообразил, о чем
говорит осколок браслета. Цветок дхака значит и "хочу", и "приди", и
"напиши", и "опасность" - смотря по тому, что еще вложено в пакет. Один
орешек кардамона означает "ревность", но если в послании однородных
предметов несколько, они теряют свой первоначальный смысл и просто
указывают на время или, в сочетании с благовонными травами, творогом,
шафраном, на место встречи. Таким образом, послание гласило: "Вдова...
цветок дхака и бхуса... одиннадцать часов". Ключом к разгадке была бхуса.
Триджего догадался - предметные письма невозможно понять, не обладая
интуицией, - что бхуса должна привести ему на память кучу соломенной трухи,
о которую он споткнулся в Амур-Натховом овраге, что пакет послала ему
женщина за решетчатым окном и что она - вдова. Значит, послание гласило:
"Вдова хочет, чтобы ты к одиннадцати часам пришел в овраг, где бхуса".
Триджего бросил весь этот хлам в камин и рассмеялся. Он знал, что на
Востоке мужчины не приходят на любовные свидания под окна в одиннадцать
часов утра и что женщины там не уславливаются о встрече за неделю до срока.
И когда наступила ночь и время стало близиться к одиннадцати, он пошел в
Амир-Натхов овраг, укрывшись накидкой, под которой мужчину не отличишь от
женщины. Едва только гонги в городе возвестили одиннадцать, голосок за
решеткой запел тот стих из "Любовной песни Хар Диала", в котором пантанская
девушка молит Хар Диала вернуться. На местном языке песня эта действительно
очень красива, но по-английски она недостаточно жалобна. Вот приблизительно
как она звучит:

Одна на крыше, я гляжу на север,
Слежу зарниц вечернюю игру:
То отблески твоих шагов на север.
Вернись, любимый, или я умру.

Базар внизу безлюден и спокоен,
Устало спят верблюды на ветру,
И спят рабы - твоя добыча, воин.
Вернись, любимый, или я умру.

Жена отца сварливей год от году,
Гну спину днем, в ночи и поутру...
Слезами запиваю хлеб невзгоды.
Вернись, любимый, или я умру.

Голос умолк, и Триджего, вплотную подойдя к решетке, шепнул: "Я
здесь".
Бизеза была очень хороша собой.
Эта ночь положила начало таким удивительным событиям, такой безумной
двойной жизни, что сейчас Триджего иногда одолевают сомнения - а не
приснилось ли ему все это. Не то Бизеза, не то ее старая служанка вынули
решетку из проема в кирпичной кладке, оконная рама отворилась внутрь, и
хорошо тренированному человеку легко было влезть в квадратную дыру,
пробитую в неоштукатуренной стене дома.
Днем Триджего привычно исполнял свои обязанности в конторе или
переодевался и наносил визиты женам служащих поста, размышляя при этом,
долго ли поддерживали бы они с ним знакомство, если бы знали о бедной
маленькой Бизезе. Ночью, когда весь город утихал, приходил черед
путешествию под прикрытием дурно пахнущей накидки; осторожный переход по
басти Джита-Мегджи, молниеносный поворот в Амир-Натхов овраг, перебежка
вдоль глухих стен между спящими буйволами, потом, наконец, Бизеза и
глубокое, ровное дыхание старух, спавших по ту сторону двери пустой
комнатки, которую Дурга Чаран отвел дочери своей сестры. Триджего никогда
не пытался узнать, кем и чем был Дурга Чаран, ему и в голову не приходило
задуматься, почему это его еще никто не обнаружил и не призрел, пока
безумию его не пришел конец, а маленькая Бизеза... Но об этом после.
Он был в полном восхищении от Бизезы. Она была первозданна, как птица,
а ее фантастическое изложение слухов, добиравшихся из внешнего мира до
комнатушки в овраге, забавляло Триджего не меньше, чем
младенчески-неуверенные попытки произнести его имя Кристофер. Первый слог
так и остался для нее неодолимым препятствием, и она, потешно взмахивая
руками, похожими на лепестки розы, словно отталкивала это имя, а потом,
став на колени, спрашивала, как и любая англичанка, вправду ли он ее любит.
Триджего клялся, что она ему дороже всех на свете. И не лгал при этом.
В таком безумии прошел месяц, и тут обстоятельства другой жизни
вынудили Триджего оказать особое внимание одной знакомой даме. Можете мне
поверить, что подобного рода вещи замечают и комментируют не только
англичане, но и полторы-две сотни местных жителей. Триджего пришлось
прогуливаться с этой дамой, и разговаривать с ней у оркестровой раковины, и
несколько раз кататься с ней в коляске. Однако у него и в мыслях не было,
что это может отразиться на его тайной и куда более милой ему жизни. Но,
как это всегда бывает, слух таинственными путями полз все дальше и дальше
и, передаваясь из уст в уста, дошел до служанки Бизезы, которая и
пересказала его своей госпоже. Бедняжка пришла в такое волнение, что
домашняя работа стала валиться у нее из рук, в результате чего жена Дурга
Чарана задала ей трепку.
Через неделю Бизеза обвинила Триджего в неверности. Никаких полутонов
для нее не существовало, и говорила она напрямик. Триджего смеялся, а
Бизеза топала ножкой, нежной, как цветок бархатца, и такой маленькой, что
она умещалась в мужской ладони.
Многое из написанного о "восточной страстности и порывистости"
преувеличено и почерпнуто из вторых рук, но кое-что справедливо; и когда
англичанин обнаруживает это кое-что, он бывает поражен не меньше, чем когда
страсть входит в его собственную жизнь. Бизеза метала громы и молнии и под
конец пригрозила покончить с собой, если Триджего немедленно не порвет с
чужой мем-сахиб, вставшей между ними. Он пытался объяснить ей, что она не
понимает точки зрения людей с Запада на такие вещи. Бизеза выпрямилась и
тихо сказала:
- Не понимаю. И знаю только одно - для меня худо, что ты, сахиб, стал
мне дороже моего собственного сердца. Ты ведь англичанин, а я просто
чернокожая девушка, - кожа ее была светлее золотого слитка на монетном
дворе, - и вдова чернокожего мужчины. - Потом, зарыдав, добавила: - Но
клянусь своей душой и душой моей матери, я тебя люблю. И что бы ни
случилось со мной, тебя зло не коснется.
Напрасно Триджего урезонивал ее, старался утешить - она по-прежнему
была в непонятном смятении. Никакие доводы на нее не действовали - отныне
между ними все должно быть кончено. Пусть он сейчас же уходит. И он ушел.
Когда он вылезал из окна, Бизеза дважды поцеловала его в лоб. Домой
Триджего возвращался в полном недоумении.
Неделю, три недели от Бизезы не было ни слуху ни духу. Считая, что их
разлука достаточно затянулась, Триджего в пятый раз за эти три недели
отправился в Амир-Натхов овраг: он надеялся, что Бизеза откликнется на его
тихое постукивание по решетке окна. И не ошибся. Взошел нарождающийся
месяц, его лучи проникли в овраг и упали на решетку, которую кто-то сразу
снял в ответ на стук Триджего. Из непроглядной темноты Бизеза протянула к
лунному свету руки. Обе они были обрублены по запястье, и раны уже почти
зажили.
Потом она опустила голову на эти обрубки и зарыдала, а в комнате
кто-то заворчал, как дикий зверь, и острое оружие - нож, сабля или кинжал -
вонзилось в накидку Триджего. Лезвие лишь скользнуло по его телу, но все же
затронуло одну из паховых мышц, и Триджего потом всю жизнь прихрамывал.
И снова решетка закрыла окно. Дом казался необитаемым, только лунный
луч на высокой стене и густая чернота Амир-Натхова оврага позади.
Триджего кричал и бесновался, как умалишенный, между этими
безжалостными стенами, а потом сам уже не помнит, как оказался на рассвете
у реки. Сбросив накидку, он с непокрытой головой вернулся домой.
И по сей день Триджего не знает, как произошла эта трагедия: то ли
Бизеза в приступе беспричинного отчаяния сама все рассказала, то ли у нее
пытками старались вырвать признание, когда обнаружили их связь; не знает
он, известно ли Дурга Чарану его имя и что сталось с Бизезой... Случилось
нечто неописуемо ужасное, и мысли о том, как все это происходило, порой
посещают Триджего по ночам и уже не покидают до утра. Есть в этом
происшествии еще одна особенность: он до сих пор так и не ведает, куда
выходит фасад дома Дурга Чарана. Может быть, во двор вместе с несколькими
другими домами, а может быть, его скрывают от глаз ворота, которых так
много в басти Джита-Мегджи. Триджего ничего не знает. Ему не вернуть Бизезы
- бедной маленькой Бизезы. Он потерял ее в городе, где дом каждого мужчины
недоступен и неопознаваем, как могила. А решетчатое окно в Амир-Натховом
овраге замуровано.
Но Триджего исправно наносит визиты и слывет вполне добропорядочным
человеком.
В нем нет ничего приметного, кроме того разве, что он чуть
прихрамывает на правую ногу, поврежденную во время верховой езды


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 14:05 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
АМБРОЗ БИРС
ГОРОД УМЕРШИХ

Ибо существуют разные виды смерти: такие, когда тело остается видимым,
и такие, когда оно исчезает бесследно вместе с отлетевшей душой. Последнее
обычно свершается вдали от людских глаз (такова на то воля господа), и
тогда, не будучи очевидцами кончины человека, мы говорим, что тот человек
пропал или что он отправился в дальний путь - и так оно и есть. Но порой, и
тому немало свидетельств, исчезновение происходит в присутствии многих
людей. Есть также род смерти, при которой умирает душа, а тело переживает ее
на долгие годы. Установлено с достоверностью, что иногда душа умирает в одно
время с телом, но спустя какойто срок снова появляется на земле, и всегда в
тех местах, где погребено тело.
Я размышлял над этими словами, принадлежащими Хали <Хали - псевдоним
индийского писателя Алтафа Хусейна (1837-1914). (Прим. перев.)> (упокой,
господь, его душу), пытаясь до конца постичь их смысл, как человек, который,
уловив значение сказанного, вопрошает себя, нет ли тут еще другого, скрытого
смысла. Размышляя так, я не замечал, куда бреду, пока внезапно хлеснувший
мне в лицо холодный ветер не вернул меня к действительности. Оглядевшись я с
удивлением заметил, что все вокруг мне незнакомо. По обе стороны
простиралась открытая безлюдная равнина, поросшая высокой, давно не
кошенной, сухой травой, которая шуршала и вздыхала под осенним ветром, - бог
знает какое таинственное и тревожное значение заключалось в этих вздохах. На
большом расстоянии друг от друга возвышались темные каменные громады
причудливых очертаний; казалось, есть между ними какое-то тайное согласие и
они обмениваются многозначительными зловещими взглядами, вытягивая шеи,
чтобы не пропустить какого-то долгожданного события. Тут и там торчали
иссохшие деревья, словно предводители этих злобных. заговорщиков,
притаившихся в молчаливом ожидании.
Было, должно быть, далеко за полдень, но солнце не показывалось. Я
отдавал себе отчет в том, что воздух сырой и промозглый, но ощущал это как
бы умственно, а не физически - холода я не чувствовал. Над унылым пейзажем,
словно зримое проклятие, нависали пологом низкие свинцовые тучи. Во всем
присутствовала угроза, недобрые предзнаменования - вестники злодеяния,
признаки обреченности. Кругом ни птиц, ни зверей, ни насекомых. Ветер стонал
в голых сучьях мертвых деревьев, серая трава, склоняясь к земле, шептала ей
свою страшную тайну. И больше ни один звук, ни одно движение не нарушали
мрачного покоя безотрадной равнины.
Я увидел в траве множество разрушенных непогодой камней, некогда
обтесанных рукой человека. Камни растрескались, покрылись мхом, наполовину
ушли в землю. Некоторые лежали плашмя, другие торчали в разные стороны; ни
один не стоял прямо. Очевидно, это были надгробья, но сами могилы уже не
существовали, от них не осталось ни холмиков, ни впадин - время сравняло
все. Кое-где чернели более крупные каменные глыбы: так какая-нибудь
самонадеянная могила, какой-нибудь честолюбивый памятник некогда бросали
тщетный вызов забвению. Такими древними казались эти развалины, эти следы
людского тщеславия, знаки привязанности и благочестия, такими истертыми,
разбитыми и грязными, и до того пустынной, заброшенной и всеми позабытой
была эта местность, что я невольно вообразил себя первооткрывателем
захоронения какого-то доисторического племени, от которого не сохранилось
даже названия.
Углубленный в эти мысли, я совсем забыл обо всех предшествовавших
событиях и вдруг подумал: "Как я сюда попал?"
Минутное размышление - и я нашел разгадку (хотя весьма удручающую) той
таинственности, какой облекла моя фантазия все видимое и слышимое мною. Я
был болен. Я вспомнил, как меня терзала жестокая лихорадка и как, по
рассказам моей семьи, в бреду я беспрестанно требовал свободы и свежего
воздуха, и родные насильно удерживали меня в постели, не давая убежать из
дому. Но я все-таки обманул бдительность врачей и близких и теперь очутился
- но где же? Этого я не знал. Ясно было, что я зашел довольно далеко от
родного города - старинного прославленного города Каркозы.
Ничто не указывало на присутствие здесь человека; не видно было дыма,
не слышно собачьего лая, мычания коров, крика играющих детей - ничего, кроме
тоскливого кладбища, окутанного тайной и ужасом, созданными моим больным
воображением. Неужели у меня снова начинается горячка и не от кого ждать
помощи? Не было ли все окружающее порождением безумия? Я выкрикивал имена
жены и детей, я искал их невидимые руки, пробираясь среди обломков камней по
увядшей, омертвелой траве.
Шум позади заставил меня обернуться. Ко мне приближался хищный зверь -
рысь.
"Если я снова свалюсь в лихорадке здесь, в этой пустыне, рысь меня
растерзает!" - пронеслось у меня в голове.
Я бросился к ней с громкими воплями. Рысь невозмутимо пробежала мимо на
расстоянии вытянутой руки и скрылась за одним из валунов. Минуту спустя
невдалеке, словно из-под земли, вынырнула голова человека, - он поднимался
по склону низкого холма, вершина которого едва возвышалась над окружающей
равниной. Скоро и вся его фигура выросла на фоне серого облака. Его
обнаженное тело покрывала одежда из шкур. Нечесанные волосы висели космами,
длинная борода свалялась. В одной руке он держал лук и стрелы, в другой -
пылающий факел, за которым тянулся хвост черного дыма. Человек ступал
медленно и осторожно, словно боясь провалиться в могилу, скрытую под высокой
травой. Странное видение удивило меня, но не напугало, и, направившись ему
наперерез, я приветствовал его: -Да хранит тебя бог!
Как будто не слыша, он продолжал свой путь, даже не замедлив шага.
-Добрый незнакомец, - продолжал я, - я болен, заблудился. Прошу тебя, укажи
мне дорогу в Каркозу.
Человек прошел мимо и, удаляясь, загорланил дикую песню на незнакомом
мне языке. С ветки полусгнившего дерева зловеще прокричала сова, в отдалении
откликнулась другая. Поглядев вверх, я увидел в разрыве облаков Альдебаран и
Гиады. Все указывало на то, что наступила ночь: рысь, человек с факелом,
сова. Однако я видел их ясно, как днем, - видел даже звезды, хотя не было
вокруг ночного мрака! Да, я видел, но сам был невидим и неслышим. Какими
ужасными чарами был я заколдован?
Я присел на корни высокого дерева, чтобы обдумать свое положение.
Теперь я убедился, что безумен, и все же в убеждении моем оставалось место
для сомнения. Я не чувствовал никаких признаков лихорадки. Более того, я
испытывал неведомый мне дотоле прилив сил и бодрости, некое духовное и
физическое возбуждение. Все мои чувства были необыкновенно обострены: я
ощущал плотность воздуха, я слышал тишину.
Обнаженные корни могучего дерева, к стволу которого я прислонился,
сжимали в своих объятьях гранитную плиту, уходившую одним концом под дерево.
Плита, таким образом, была несколько защищена от дождей и ветров, но,
несмотря на это, изрядно пострадала. Грани ее затупились, углы были отбиты,
поверхность изборождена глубокими трещинами и выбоинами. Возле плиты на
земле блестели чешуйки слюды - следствия разрушения. Плита когда-то
покрывала могилу, из которой много веков назад выросло дерево. Жадные корни
давно опустошили могилу и взяли плиту в плен.
Внезапный ветер сдул с нее сухие листья и ветки: я увидел выпуклую
надпись и нагнулся, чтобы прочитать ее. Боже милосердный! Мое полное имя!
Дата моего рождения! Дата моей смерти! Горизонтальный луч пурпурного света
упал на ствол дерева в тот момент, когда, охваченный ужасом, я вскочил на
ноги. На востоке вставало солнце. Я стоял между деревом и огромным багровым
солнечным диском - но на стволе не было моей тени!
Заунывный волчий хор приветствовал утреннюю зарю. Волки сидели на
могильных холмах и курганах поодиночке и небольшими стаями; до самого
горизонта я видел перед собой волков. И тут я понял, что стою на развалинах
старинного и прославленного города Каркозы! Таковы факты, переданные медиуму
Бейроулзу духом Хосейба Аллара Робардина.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 14:09 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
АНДЕРСОН Ш.

Р У К И

На ветхой веранде маленького стандартного дома, стоявшего почти на
краю оврага, неподалеку от городка Уайнсбург, штата Огайо, взволнованно
шагл взад и вперед толстенький, совершенно лысый старик небольшого роста.
Вокруг тянулось поле. Оно было засеяно клевером, но вырос не клевер, а
густой сорняк - дикая горчица. За этим полем старик видел шоссе, по
которому двигалась телега с поденными рабочими, возвращавшимися после сбора
земляники на ягодных плантациях. Молодые парни и девушки громко смеялись и
кричали. Какой-то юноша в синей рубашке соскочил на землю и пытался увлечь
за собой одну из девушек. Она отбивалась и пронзительно взвизгивала. Из-под
ног юноши на дороге взметались клубы пыли, заволакивая огненный диск
заходящего солнца. На веранду донесся тоненький девичий голос.
- Эй ты, Уинг Бидлбом, зачеши свои кудри, они падают тебе на глаза! -
приказывал этот голос старику на веранде, чьи нервные маленькие руки
суетливо двигались вокруг высокого лба, словно приглаживая массу спутанных
локонов.
Уинг Бидлбом, вечно запуганный, преследуемый тягостными сомнениями,
никогда не считал себя причастным к жизни городка, где он провел вот уже
двадцать лет. Среди всех жителей Уайнсбурга только один был ему близок. С
Джорджем Уиллардом, сыном владельца гостиницы «Нью Уиллард-хаус», его
связывало что-то похожее на дружбу.
Джордж Уиллард, единственный репортер «Уайнсбургского орла», иногда
вечером совершал прогулку по шоссе, чтобы зайти к Уингу Бидлбому. И сейчас,
нервно перебирая руками и расхаживая по своей веранде, старик Бидлбом
надеялся, что Джордж Уиллард заглянет к нему и они проведут вечер вместе.
Когда телега со сборщиками ягод исчезла из виду, Уинг, продираясь
сквозь разросшийся сорняк, пересек поле и, поднявшись на нижнюю жердь
ограды, стал беспокойно вглядываться в дорогу, ведущую в город. Он постоял
так некоторое время, потирая руки и глядя то налево, то направо, но потом,
чего-то испугавшись, побежал обратно и вновь зашагал по веранде своего
домика.
В присутствии Джорджа Уилларда Уинг Бидлбом, представлявший собой уже
двадцать лет загадку для местных жителей, как-то освобождался от своей
робости. Тогда тихая, как тень, душа маленького человека, замученного
опасениями, превозмогала их и выглядывала наружу. Когда рядом с ним был
молодой репортер, Уинг отваживался пройти средь бела дня по главной улице
городка или, расхаживая по шаткой веранде своего дома, возбужденно
ораторствовал. В таких случаях его голос, обычно тихий и дрожащий,
становился громким и резким. Сгорбленная фигура выпрямлялась.
Встрепенувшись, как рыбка, брошенная рыбаком обратно в пруд, он вечно
молчаливый, начинал без умолку говорить, стремясь выразить словами мысли,
скопившиеся в его мозгу за долгие годы молчания.
Многое Уинг Бидлбом говорил с помощью рук. Тонкие выразительные
пальцы, всегда деятельные, всегда стремившиеся скрыться в кармане или за
спиной, выходили на сцену и становились как бы шатунами в сложном механизме
его речи.
Рассказ о Уинге Бидлбоме - это рассказ о его руках. Их неутомимое
движение, напоминавшее биение крыльев пойманной птицы, и дало ему кличку,
которую придумал для него какой-то безвестный поэт из жителей городка. Руки
Бидлбома пугали их обладателя. Он искренне хотел бы скрыть их подальше и с
изумлением смотрел на спокойные, невыразительные руки других людей, которые
работали рядом с ним в поле или правили санными лошадьми, плетущимися по
сельским дорогам.
Беседуя с Джорджем Уиллардом, Уинг Бидлбом сжимал кулаки и стучал ими
по столу или по стенам своего жилища. Это успокаивало его. Если желание
излить свою душу появлялось у него, когда они вдвоем бродили по полям, он
выискивал пень или ограду и, барабаня по ним рукой, выражал свои мысли
полнее и более непринужденно.
Целую книгу можно было бы написать о руках Уинга Бидлбома. Такая
книга, при этом проникнутая сердечностью, подметила бы много неожиданно
прекрасных свойств души в убогих людях. Справиться с подобной задачей мог
бы только поэт. В Уайнсбурге руки Уингз Бидлбома привлекли к себе внимание
лишь благодаря своей подвижности. Ими Бидлбом собирал в день сто сорок
кварт земляники. После этого руки стали его отличительной чертой, принесли
ему славу. Кроме того, они придавали загадочной, причудливой личности Уинга
ореол еще большей причудливости. Уайнсбург стал гордиться руками Уинга
Бидлбома точно так же, как гордился новым каменным домом банкира Уайта или
Тони Типом, гнедым жеребцом Уэсли Мойера, победителем на осенних скачках
(дистанция в две и пятнадцать сотых мили) в Кливленде.
Что касается Джорджа Уилларда, то он уже много раз хотел расспросить
Уинга Бидлбома о его руках. Временами его охватывало почти непреодолимое
любопытство. Он чувствовал, что должна быть причина и для их удивительной
подвижности и для их стремления оставаться незамеченными. Только растущее
уважение к Уингу Бидлбому удерживало Уилларда и не давало ему забросать
старика вопросами, то и дело готовыми сорваться с языка.
Однажды он совсем уж собрался заговорить на эту тему. Был летний
вечер, они долго гуляли по полям и теперь присели на травянистый пригорок.
В течение всей предшествовавшей прогулки Уинг Бидлбом сыпал словами, как
одержимый. Остановившись у ограды и долбя, как гигантский дятел, по верхней
перекладине, он кричал на Джорджа Уилларда, осуждая его за то, что тот
слишком поддается влиянию окружающих.
- Вы губите себя! - восклицал он. - Вам иной раз хочется побыть одному
и отдаться мечтам, а вы боитесь мечтать и хотите поступать, как все
обитатели этого города. Вы слушаете болтовню этих людей и стараетесь
подражать им.
Сидя на травянистом пригорке, Уинг Бидлбом снова принялся убеждать
своего собеседника. Голос, старика звучал мягко, как у человека,
погруженного в воспоминания, потом из его груди вырвался вздох облегчения,
и он начал длинный, бессвязный монолог, говоря, как человек, находящийся в
бреду.
Уйдя в свои грезы, Уинг Бидлбом рисовал перед своим другом
великолепную картину. На этой картине люди вновь жили в идиллическом
золотом веке. По широкой зеленеющей долине двигались стройные юноши; одни
шли пешком, другие скакали на конях. Все они собирались гурьбой у ног
старика, который сидел под деревом в маленьком саду я вел с ними беседу.
Уинг Бидлбом был во власти вдохновения. На этот раз он забыл о своих
руках, Медленно, украдкой поднялись они и легли на плечи Джорджу Уилларду.
Что-то новое, властное зазвучало в голосе говорившего.
- Вы должны забыть все, чему вас учили, - говорил старик. - Вы должны
научиться мечтать. Отныне и навсегда вы должны стать глухи к реву голосов
вокруг вас.
Прервав свою речь, Уинг Бидлбом долго и серьезно смотрел на Джорджа
Уилларда. Его глаза горели. Он снова поднял руки, чтобы приласкать юношу,
но вдруг выражение ужаса промелькнуло на ладе старика.
Судорожным движением Уинг Бидлбом вскочил на ноги и глубоко засунул
руки в карманы брюк. На его глаза навернулись слезы.
- Мне надо домой. Я больше не могу говорить с вами, - возбужденно
пробормотал он.
Не оглядываясь, старик торопливо спустился с холма и пересек луг,
оставив Джорджа Уилларда в недоумении и испуге. Весь дрожа, юноша поднялся
и пошел по направлению к городу.
«Я не стану спрашивать о его руках, - подумал он, взволнованный
выражением ужаса в глазах старика. - Тут что-то неладно, но я не желаю
знать, в чем дело. Его руки как-то связаны с тем, что он боится и меня и
всех на свете».
И Джордж Уиллард был прав. Попробуем бросить беглый взгляд на историю
этих рук. Может быть, наша беседа о них вдохновит поэта, который по-своему
поведает об удивительном свойстве рук выражать движения души.
В молодости Уинг Бидлбом был школьным учителем в одном из городов
Пенсильвании. В тот период он был известен не под именем Уинга Бидлбома, а
откликался на менее благозвучное имя Адольфа Майерса. Как школьный учитель
он пользовался большой любовью своих учеников.
Адольф Майерс был наставником молодого поколения по призванию. Он
добивался послушания не суровостью, а мягкостью. Такие воспитатели
встречаются редко. Это избранные натуры, но многие их не понимают и считают
безвольными. Чувство, с которым такие педагоги, как Адольф Майерс,
относятся к своим питомцам, очень похоже на чувство любви утонченной
женщины к мужчине.
Но это сказано очень упрощенно и не точно. Здесь опять требуется поэт.
Со своими учениками Адольф Майерс проводил целые вечера, гуляя по
окрестностям, или до самых сумерек засиживался в мечтательной беседе на
школьном крыльце. При этом рука учителя протягивалась, то к одному, то к
другому из мальчиков, гладя их спутанные волосы или касаясь плеча. Голос
наставника становился мягче и певучее, в нем тоже слышалась ласка. Мягкость
и нежность голоса, ласка рук, касавшихся плеч и волос детей, - все это
способствовало тому, чтобы вселять мечты в молодые умы. Ласкающее
прикосновение пальцев учителя было его способом выражения. Он принадлежал к
людям, у которых творческая энергия не накапливается, а непрерывно
излучается. В его присутствии сомнение и недоверчивость покидали его
учеников, и они тоже начинали мечтать.
И вдруг - трагедия.
Случилось так, что один слабоумный мальчик влюбился в молодого
школьного учителя. По ночам в постели он предавался отвратительным, грязным
фантазиям, а наутро выдавал свой бред за действительность. Слова,
срывавшиеся с его отвислых губ, складывались в дикие, гнусные обвинения.
Городок был в ужасе. Скрытые, смутные сомнения относительно Адольфа
Майерса, уже возникавшие у некоторых родителей, мигом перешли в
уверенность.
Трагедия разразилась незамедлительно. Дрожащих подростков ночью
вытаскивали из постелей и подвергали допросу.
- Да, он клал мне руки на плечи, - говорил один.
- Он часто гладил мои волосы, - говорил другой. Один из родителей,
трактирщик Генри Вредфорд, явился в школу. Вызвав Адольфа Майерса во двор,
он стал его избивать. Он бил перепуганного учителя тяжелыми кулаками прямо
по лицу и при этом приходил все в большую и большую ярость. Школьники с
криками отчаяния метались по двору, как потревоженные муравьи.
- Я покажу тебе, как обнимать моего мальчика, скотина! - орал
трактирщик. Он уже устал избивать учителя и гонял его по двору, пиная
ногами.
В ту же ночь Адольфа Майерса выгнали на города. К домику, в котором он
жил один, подошла группа мужчин, человек десять, с фонарями. Они
скомандовали, чтобы он оделся и вышел к ним. Шел дождь. У одного из
пришедших была в руках веревка. Они хотели повесить учителя, но что-то в
его маленькой, жалкой белой фигурке тронуло их сердца, и они дали ему
ускользнуть. Однако, когда он скрылся во тьме, они раскаялись в своей
слабости и бросились за ним, ругаясь и швыряя в него палки и комья грязи.
Но белая фигурка, издавая вопли, бежала все быстрее, пока не скрылась во
мраке.
Двадцать лет прожил Адольф Майерс в Уайнсбурге в полном одиночестве.
Ему было всего лишь сорок лет, а по виду каждый дал бы ему шестьдесят пять.
Фамилию «Бидлбом» он прочитал на ящике, лежавшем на товарной станции где-то
в восточной части штата Огайо. В Уайнсбурге жила его тетка, старуха с
черными зубами, занимавшаяся разведением кур. У нее он прожил до ее смерти.
После потрясений, испытанных им в Пенсильвании, он целый год болел, а
поправившись, стал наниматься на поденные работы в поле, всегда старательно
избегая общения с людьми, всегда пряча свои руки. Хотя он и не понимал,
что, собственно, произошло, но чувствовал, что чем-то виноваты его руки.
Родители мальчиков в его воображении неоднократно говорили о его руках. «Не
давай волю рукам!» - в бешенстве орал трактирщик на школьном дворе.
Уинг Бидлбом продолжал шагать взад и вперед по веранде своего дома на
краю оврага, пока солнце окончательно не скрылось и дорога за полем не
потерялась в серых тенях. Тогда он вошел в дом, нарезал несколько ломтиков
хлеба и намазал их медом. Когда прогрохотал скорый поезд, увозивший вагоны
собранных за день ягод, и тишина летней ночи снова вступила в свои права,
он опять начал ходить по веранде. В темноте он не видел своих рук, и они

успокоились. Он все еще жаждал видеть около себя Джорджа Уилларда,
связующее звено, через которое он выражал свою любовь к людям, - эта тоска
стала неотъемлемой частью его одиночества и его мечтаний.
Уинг Бидлбом зажег лампу, сполоснул посуду, оставшуюся после его
скромной трапезы, и, разложив свою складную кровать у двери, ведущей на
веранду, начал раздеваться.
На чисто вымытом полу у стола оказалось несколько упавших крошек
белого хлеба. Поставив лампу на низкую табуретку, старик начал подбирать
эти крошки, кладя их одну за другой прямо в рот. Руки его действовали с
непостижимой быстротой. В ярком кругу света под столом коленопреклоненная
фигура казалась фигурой священнослужителя, совершающего какое-то таинство.
Нервные, выразительные пальцы, быстро мелькавшие над освещенным, полом,
напоминали пальцы отшельника, торопливо перебирающего четки.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 14:13 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
ДЖОЙС ДЖ.

Э В Е Л И Н
Она сидела у окна, глядя, как вечер завоевывает улицу. Головой она
прислонилась к занавеске, и в ноздрях у нее стоял запах пропыленного
кретона. Она чувствовала усталость.
Прохожих было мало. Прошел к себе жилец из последнего дома; она
слышала, как его башмаки простучали по цементному тротуару, потом захрустели
по шлаковой дорожке вдоль красных зданий. Когда-то там был пустырь, на
котором они играли по вечерам с другими детьми. Потом какой-то человек из
Белфаста купил этот пустырь и настроил там домов -- не таких, как их
маленькие темные домишки, а кирпичных, красных, с блестящими крышами. Все
здешние дети играли раньше на пустыре -- Дивайны, Уотерсы, Данны, маленький
калека Кьоу, она, ее братья и сестры. Правда, Эрнст не играл: он был уже
большой. Отец постоянно гонялся за ними по пустырю со своей терновой палкой;
но маленький Кьоу всегда глядел в оба и успевал крикнуть, завидев отца.
Все-таки тогда жилось хорошо. Отец еще кое-как держался; кроме того, мать
была жива. Это было очень давно; теперь и она, и братья, и сестры выросли;
мать умерла. Тиззи Данн тоже умерла, а Уотерсы вернулись в Англию. Все
меняется. Вот теперь и она скоро уедет, как другие, покинет дом.
Дом! Она обвела глазами комнату, разглядывая все те знакомые вещи,
которые сама обметала каждую неделю столько лет подряд, всякий раз
удивляясь, откуда набирается такая пыль. Может быть, больше никогда не
придется увидеть эти знакомые вещи, с которыми она никогда не думала
расстаться. А ведь за все эти годы ей так и не удалось узнать фамилию
священника, пожелтевшая фотография которого висела над разбитой фисгармонией
рядом с цветной литографией святой Маргариты-Марии Алакок *. Он был школьным
товарищем отца. Показывая фотографию гостям, отец говорил небрежным тоном:
* Маргарита-Мария Алакок (1647--1690) -- монахиня, учредительница
одного из наиболее популярных культов в католической церкви -- культа
Святого сердца.

-- Он сейчас в Мельбурне.
Она согласилась уехать, покинуть дом. Разумно ли это? Она пробовала
обдумать свое решение со всех сторон. Дома по крайней мере у нее есть крыша
над головой и кусок хлеба; есть те, с кем она прожила всю жизнь. Конечно,
работать приходилось много, и дома, и на службе. Что будут говорить в
магазине, когда узнают, что она убежала с молодым человеком? Может быть,
назовут ее дурочкой; а на ее место возьмут кого-нибудь по объявлению. Мисс
Гэйвен обрадуется. Она вечно к ней придиралась, особенно когда поблизости
кто-нибудь был.
-- Мисс Хилл, разве вы не видите, что эти дамы ждут?
-- Повеселее, мисс Хилл, сделайте одолжение.
Не очень-то она будет горевать о магазине.
Но в новом доме, в далекой незнакомой стране все пойдет по-другому.
Тогда она уже будет замужем -- она, Эвелин. Ее будут уважать тогда. С ней не
будут обращаться так, как обращались с матерью. Даже сейчас, несмотря на
свои девятнадцать с лишним лет, она часто побаивается грубости отца. Она
уверена, что от этого у нее и сердцебиения начались. Пока они подрастали,
отец никогда не бил ее так, как он бил Хэрри и Эрнста, потому что она была
девочка; но с некоторых пор он начал грозить, говорил, что не бьет ее только
ради покойной матери. А защитить ее теперь некому. Эрнст умер, а Хэрри
работает по украшению церквей и постоянно в разъездах. Кроме того,
непрестанная грызня из-за денег по субботам становилась просто невыносимой.
Она всегда отдавала весь свой заработок -- семь шиллингов, и Хэрри всегда
присылал сколько мог, но получить деньги с отца стоило больших трудов. Он
говорил, что она транжирка, что она безмозглая, что он не намерен отдавать
трудовые деньги на мотовство, и много чего другого говорил, потому что по
субботам с ним вовсе сладу не было. В конце концов он все-таки давал деньги
и спрашивал, собирается ли она покупать провизию к воскресному обеду. Тогда
ей приходилось сломя голову бегать по магазинам, проталкиваться сквозь
толпу, крепко сжав в руке черный кожаный кошелек, и возвращаться домой
совсем поздно, нагруженной покупками. Тяжело это было -- вести хозяйство,
следить, чтобы двое младших ребят, оставленных на ее попечение, вовремя ушли
в школу, вовремя поели. Тяжелая работа -- тяжелая жизнь, но теперь, когда
она решилась уехать, эта жизнь казалась ей не такой уж плохой.
Она решилась отправиться вместе с Фрэнком на поиски другой жизни. Фрэнк
был очень добрый, мужественный, порядочный. Она непременно уедет с ним
вечерним пароходом, станет его женой, будет жить с ним в Буэнос-Айресе, где
у него дом, дожидающийся ее приезда. Как хорошо она помнит свою первую
встречу с ним; он жил на главной улице в доме, куда она часто ходила.
Казалось, что это было всего несколько недель назад. Он стоял у ворот, кепка
съехала у него на затылок, клок волос спускался на бронзовое лицо. Потом они
познакомились. Каждый вечер он встречал ее у магазина и провожал домой.
Повел как-то на "Цыганочку" *, и она чувствовала такую гордость, сидя рядом
с ним на непривычно хороших для нее местах. Он очень любил музыку и сам
немножко пел. Все знали, что он ухаживает за ней, и, когда Фрэнк пел о
девушке, любившей моряка **, она чувствовала приятное смущение. Он прозвал
ее в шутку Маковкой. Сначала ей просто льстило, что у нее появился
поклонник, потом он стал ей нравиться. Он столько рассказывал о далеких
странах. Он начал с юнги, служил за фунт в месяц на пароходе линии Аллен
***, ходившем в Канаду. Перечислял ей названия разных пароходов, на которых
служил, названия разных линий. Он плавал когда-то в Магеллановом проливе и
рассказывал ей о страшных патагонцах. Теперь, по его словам, он обосновался
в Буэнос-Айресе и приехал на родину только в отпуск. Отец, конечно, до всего
докопался и запретил ей даже думать о нем.
* Наиболее известная опера ирландского композитора и оперного певца
Майкла Уильяма Балфа (1808--1870) на сюжет одноименной новеллы М.
Сервантеса.
** "Подружка моряка", песня английского композитора и драматурга
Чарльза Дибдина (1745--1814).
*** Морская трасса, соединявшая Англию с Канадой и США.

-- Знаю я эту матросню, -- сказал он.
Как-то раз отец повздорил с Фрэнком, и после этого ей пришлось
встречаться со своим возлюбленным украдкой.
Вечер на улице сгущался. Белые пятна двух писем, лежавших у нее на
коленях, расплылись. Одно было к Хэрри, другое -- к отцу. Ее любимцем был
Эрнст, но Хэрри она тоже любила. Отец заметно постарел за последнее время;
ему будет недоставать ее. Иногда он может быть очень добрым. Не так давно
она, больная, пролежала день в постели, и он читал ей рассказ о привидениях
и поджаривал гренки в очаге. А еще как-то, когда мать была жива, они ездили
на пикник в Хаут-Хилл *. Она помнила, как отец напялил на себя шляпу матери,
чтоб посмешить детей.
* Небольшая гора на берегу Дублинского залива.

Время шло, а она все сидела у окна, прислонившись головой к занавеске,
вдыхая запах пропыленного кретона. С улицы издалека доносились звуки
шарманки. Мелодия была знакомая. Как странно, что шарманка заиграла ее
именно в этот вечер, чтобы напомнить ей про обещание, данное матери, --
обещание как можно дольше не бросать дом. Она вспомнила последнюю ночь перед
смертью матери: она снова была в тесной и темной комнате по другую сторону
передней, а на улице звучала печальная итальянская песенка. Шарманщику
велели тогда уйти и дали ему шесть пенсов. Она вспомнила, как отец с
самодовольным видом вошел в комнату больной, говоря:
-- Проклятые итальянцы! И сюда притащились.
И жизнь матери, возникшая перед ней, пронзила печалью все ее существо
-- жизнь, полная незаметных жертв и закончившаяся безумием. Она задрожала,
снова услышав голос матери, твердивший с тупым упорством: "Конец
удовольствию -- боль! Конец удовольствию -- боль!" Она вскочила, охваченная
ужасом. Бежать! Надо бежать! Фрэнк спасет ее. Он даст ей жизнь, может быть,
и любовь. Она хочет жить. Почему она должна быть несчастной? Она имеет право
на счастье. Фрэнк обнимет ее, прижмет к груди. Он спасет ее.

Она стояла в суетливой толпе на пристани в Норт-Уолл. Он держал ее за
руку, она слышала, как он говорит, без конца рассказывает что-то о
путешествии. На пристани толпились солдаты с вещевыми мешками. В широкую
дверь павильона она увидела стоявшую у самой набережной черную громаду
парохода с освещенными иллюминаторами. Она молчала. Она чувствовала, как
побледнели и похолодели у нее щеки, и, теряясь в своем отчаянии, молилась,
чтобы бог вразумил ее, указал ей, в чем ее долг. Пароход дал в туман
протяжный, заунывный гудок. Если она поедет, завтра они с Фрэнком уже будут
в открытом море на пути к Буэнос-Айресу. Билеты уже куплены. Разве можно
отступать после всего, что он для нее сделал? Отчаяние вызвало у нее приступ
тошноты, и она не переставая шевелила губами в молчаливой горячей молитве.
Звонок резанул ее по сердцу. Она почувствовала, как Фрэнк сжал ей руку.
-- Идем!
Волны всех морей бушевали вокруг ее сердца. Он тянет ее в эту пучину;
он утопит ее. Она вцепилась обеими руками в железные перила.
-- Идем!
Нет! Нет! Нет! Это немыслимо. Ее руки судорожно ухватились за перила. И
в пучину, поглощавшую ее, она кинула вопль отчаяния.
-- Эвелин! Эви!
Он бросился за барьер и звал ее за собой. Кто-то крикнул на него, но он
все еще звал. Она повернула к нему бледное лицо, безвольно, как беспомощное
животное. Ее глаза смотрели на него не любя, не прощаясь, не узнавая.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 14:17 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
ВЛАДИМИР НАБОКОВ

СЛОВО

Унесенный из дольней ночи вдохновенным ветром сновиденья,
я стоял на краю дороги, под чистым небом, сплошь золотым, в
необычайной горной стране. Я чувствовал, не глядя, глянец, углы
и грани громадных мозаичных скал, и ослепительные пропасти, и
зеркальное сверканье многих озер, лежащих где-то внизу, за
мною. Душа была схвачена ощущеньем божественной разноцветности,
воли и вышины: я знал, что я в раю. Но в моей земной душе
острым пламенем стояла единая земная мысль -- и как ревниво,
как сурово охранял я се от дыханья исполинской красоты,
окружившей меня... Эта мысль, это голое пламя страданья, была
мысль о земной моей родине: босой и нищий, на краю горной
дороги я ждал небожителей, милосердных и лучезарных, и ветер,
как предчувствие чуда, играл в моих волосах, хрустальным гулом
наполнял ущелья, волновал сказочные шелка деревьев, цветущих
между скал, вдоль дороги; вверх по стволам взлизывали длинные
травы, словно языки огня; крупные цветы плавно срывались с
блестящих ветвей и, как летучие чаши, до краев налитые солнцем,
скользили по воздуху, раздувая прозрачные, выпуклые лепестки;
запах их, сырой и сладкий, напоминал мне все лучшее, что
изведал я в жизни.
И внезапно дорога, на которой я стоял, задыхаясь от
блеска, наполнилась бурей крыл... Толпой вырастая из каких-то
ослепительных провалов, шли жданные ангелы. Их поступь казалась
воздушной, словно движенье цветных облаков, прозрачные лики
были недвижны, только восторженно дрожали лучистые ресницы.
Между ними парили бирюзовые птицы, заливаясь счастливым
девическим смехом, и скакали гибкие оранжевые звери в
причудливых черных крапах: извивались они в воздухе, бесшумно
выбрасывали атласные лапы, ловили летящие цветы -- и кружась, и
взвиваясь, и сияя глазами, проносились мимо меня...
Крылья, крылья, крылья! Как передам изгибы их и оттенки?
Все они были мощные и мягкие -- рыжие, багряные, густо-синие,
бархатно-черные с огненной пылью на круглых концах изогнутых
перьев. Стремительно стояли эти крутые тучи над светящимися
плечами ангелов; иной из них, в каком-то дивном порыве, будто
не в силах сдержать блаженства, внезапно, на одно мгновенье,
распахивал свою крылатую красоту, и это было как всплеск
солнца, как сверканье миллионов глаз.
Толпы их проходили, взирая ввысь. Я видел: очи их--
ликующие бездны, в их очах -- замиранье полета. Шли они плавной
поступью, осыпаемые цветами. Цветы проливали на лету свой
влажный блеск: играли, крутясь и взвиваясь, яркие гладкие
звери: блаженно звенели птицы, взмывая и опускаясь, а я,
ослепленный, трясущийся нищий, стоял на краю дороги, и в моей
нищей душе все та же лепетала мысль: взмолиться бы, взмолиться
к ним, рассказать, ах, рассказать, что на прекраснейшей из
Божьих звезд есть страна -- моя страна,-- умирающая в тяжких
мороках. Я чувствовал, что, захвати я в горсть хоть один
дрожащий отблеск, я принес бы в мою страну такую радость, что
мгновенно озарились бы, закружились людские души под плеск и
хруст воскресшей весны, под золотой гром проснувшихся храмов...
И , вытянув дрожащие руки, стараясь преградить ангелам
путь, я стал хвататься за края их ярких риз, за волнистую,
жаркую бахрому изогнутых перьев, скользящих сквозь пальцы мои,
как пушистые цветы, я стонал, я метался, я в исступленье
вымаливал подаянье, но ангелы шли вперед и вперед, не замечая
меня, обратив ввысь точеные лики. Стремились их сонмы на
райский праздник, в нестерпимо сияющий просвет, где клубилось и
дышало Божество: о нем я не смел помыслить. Я видел огненные
паутины, брызги, узоры на гигантских, рдяных, рыжих, фиолетовых
крыльях, и надо мной проходили волны пушистого шелеста, шныряли
бирюзовые птицы в радужных венцах, плыли цветы, срываясь с
блестящих ветвей... "Стой, выслушай меня",-- кричал я, пытаясь
обнять легкие ангельские ноги,-- но их ступни -- неощутимые,
неудержимые -- скользили через мои протянутые руки, и края
широких крыл, вея мимо, только опаляли мне губы. И вдали
золотой просвет между сочной четко расцвеченных скал заполнялся
их плещущей бурей; уходили они, уходили, замирал высокий
взволнованный смех райских птиц, перестали слетать цветы с
деревьев: я ослабел, затих...
И тогда случилось чудо: отстал один из последних ангелов,
и обернулся, и тихо приблизился ко мне. Я увидел его глубокие,
пристальные, алмазные очи под стремительными дугами бровей. На
ребрах раскинутых крыл мерцал как будто иней, а сами крылья
были серые, неописуемого оттенка серого, и каждое перо
оканчивалось серебристым серпом. Лик его, очерк чуть
улыбающихся губи прямого, чистого лба напоминал мне черты,
виденные на земле. Казалось, слились в единый чудесный лик
изгибы, лучи и прелесть всех любимых мною лиц -- черты людей,
давно ушедших от меня. Казалось, все те знакомые звуки, что
отдельно касались слуха моего, ныне заключены в единый
совершенный напев.
Он подошел ко мне, он улыбался, я не мог смотреть на него.
Но, взглянув на его ноги, я заметил сетку голубых жилок на
ступне и одну бледную родинку -- и по этим жилкам, и по этому
пятнышку я понял, что он еще не совсем отвернулся от земли, что
он может понять мою молитву.
И тогда, склонив голову, прижав обожженные, яркой глиной
испачканные ладони к ослепленным глазам, я стал рассказывать
свою скорбь. Хотелось мне объяснить, как .прекрасна моя страна
и как страшен ее черный обморок, но нужных слов я не находил.
Торопясь и повторяясь, я лепетал все о каких-то мелочах, о
каком-то сгоревшем доме, гдр некогда солнечный лоск половиц
отражался в наклонном зеркале, о старых книгах и старых липах
лепетал я, о безделушках, о первых моих стихах в кобальтовой
школьной тетради, о каком-то сером валуне, обросшем дикой
малиной посреди поля, полного скабиоз и ромашек, но самое
главное я никак высказать не мог -- путался я, осекался, и
начинал сызнова, и опять беспомощной скороговоркой рассказывал
о комнатах в прохладной и звонкой усадьбе, о липах, о первой
любви, о шмелях, спящих на скабиозах... Казалось мне, что вот
сейчас-сейчас дойду до самого главного, объясню все горе моей
родины, но почему-то я мог вспомнить только о вещах маленьких,
совсем земных, не умеющих ни говорить, ни плакать теми
крупными, жгучими, страшными слезами, о которых я хотел и не
мог рассказать...
Замолк я, поднял голову. Ангел с тихой внимательной
улыбкой неподвижно смотрел на меня своими продолговатыми
алмазными очами -- и я почувствовал, что понимает он все...
-- Прости меня,-- воскликнул я, робко целуя родинку на
светлой ступне,-- прости, что я только умею говорить о
мимолетном, о малом. Но ты ведь понимаешь... Милосердный, серый
ангел, ответь же мне, помоги, скажи мне, что спасет мою страну?
И на мгновенье обняв плечи мои голубиными своими крылами,
ангел молвил единственное слово, и в голосе его я узнал все
любимые, все смолкнувшие голоса. Слово, сказанное им, было так
прекрасно, что я со вздохом закрыл глаза и еще ниже опустил
голову. Пролилось оно благовоньем и звоном по всем жилам моим,
солнцем встало в мозгу, и бесчетные ущелья моего сознания
подхватили, повторили райский сияющий звук. Я наполнился им;
тонким узлом билось оно в виску, влагой дрожало на ресницах,
сладким холодом веяло сквозь волосы, божественным жаром
обдавало сердце.
Я крикнул его, наслаждаясь каждым слогом, я порывисто
вскинул глаза в лучистых радугах счастливых слез...
Господи! Зимний рассвет зеленеет в окне, и я не помню, что
крикнул...


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 27 окт 2011, 15:04 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
НИНА СКИПА
РАЗМЫШЛЕНИЯ В ПИСЬМАХ
Письмо 1
Дорогой друг! Твои последние письма заставили меня задуматься о самых неожиданных вещах. Ты много пишешь мне о развитии общества, о неизбежных переменах, проистекающих из этого развития. Все это вынудило меня вплотную ознакомиться с интересующими тебя вопросами, чтобы хотя бы говорить на одном с тобой языке.
Для начала, позволь привести тебе стих из Дао-дэ-цзина. Ты ведь всегда любил черпать мудрость в творениях классиков.
Лао Цзы
Дао-дэ-цзин
Стих 16
Возвращение к корню
Дойдя до пределов пустот,
Сосредоточусь в недвижности и покое.
Здесь сотворяются купно мириады вещей,
И я наблюдаю за их возвращением.
Вот вещи роятся -
И каждая снова вернется к своим корням.
Возвращение к корню - это успокоение,
В успокоении - обретение новой судьбы,
В обретении новой судьбы (проявляется) вечность,
В познании вечного - просветление.
Не познавшие вечного,
В ослепленьи творят злодеяния,
Познавший же вечное, вмещает его в себя.
Вместивший его - уже не своекорыстен,
Не своекорыстный - это Владыка,
Владыка - есть Небо,
Небо - есть Путь,
А Путь долговечен.
Пусть тело исчезнет - ты не погибнешь!
В последнее время ты много пишешь о постиндустриальном обществе. И когнитариате. Начну со второго. Термин «когнитариат» заинтересовал меня своей новизной, и я решил разобраться с ним вплотную. Итак, вот итоги моих поисков:
Когнитариат происходит от существительного когниция и далее от лат. cognitio «узнаю». Если следовать прямому значению слова, то когнитариат есть ни более, ни менее, студенчество. Или даже школьники. В общем, люди, посвятившие себя процессу познания.
«Свободный и раб, патриций и плебей, помещик и крепостной, мастер и подмастерье, короче, угнетающий и угнетаемый находились в вечном антагонизме друг к другу, вели непрерывную, то скрытую, то явную борьбу, всегда кончавшуюся революционным переустройством всего общественного здания или общей гибелью борющихся классов.
В предшествующие исторические эпохи мы находим почти повсюду полное расчленение общества на различные сословия, – целую лестницу различных общественных положений. В Древнем Риме мы встречаем патрициев, всадников, плебеев, рабов; в средние века – феодальных господ, вассалов, цеховых мастеров, подмастерьев, крепостных, и к тому же почти в каждом из этих классов – еще особые градации.
Вышедшее из недр погибшего феодального общества современное буржуазное общество не уничтожило классовых противоречий. Оно только поставило новые классы, новые условия угнетения и новые формы борьбы на место старых.
Наша эпоха, эпоха буржуазии, отличается, однако, тем, что она упростила классовые противоречия: общество все более и более раскалывается на два большие враждебные лагеря, на два большие, стоящие друг против друга, класса – буржуазию и пролетариат».
Это сказали ещё К.Маркс и Ф.Энгельс в Манифесте Коммунистической партии.
И если верить классикам, принадлежность к тому или иному классу определяет не характер выполняемой работы, а отношение к средствам производства. Реально в «эпоху буржуазии» существуют два враждебных лагеря – буржуазия и пролетариат. По крайней мере, это утверждает К. Маркс. Можно, конечно, пробовать развить теорию Маркса, вот, как В.И. Ленин, например, но тогда следует определить, чем же один класс отличается от другого. Характером работы? Но тогда давайте вводить классы ткачей и металлургов, шахтеров и доярок. Или это нелепость?
А почему конструктора, разрабатывающие деталировочные чертежи, нужно обзывать когнитарием? Он обычный пролетарий, и даже по форме работы мало отличается от рабочего, работающего на станке с ЧПУ.
Бухгалтер, проводящие дни над бумагами работает примерно так же, как и чертежник. Инженер, занимающийся подготовкой производства, если он настоящий инженер, то может подменить любого рабочего в своем цехе. И интересы его полностью совпадают с интересами его коллег, работающих по рабочим специальностям.
Работник умственного труда, когда работает в неразрывной связи с производством, сельским или промышленным, приносит безусловную пользу. Но при этом он остается членом профессионального союза металлургов, энергетиков, строителей, хлеборобов. Как только работник умственного труда возносит себя даже в мыслях над другим рабочим людом, то он приносит больше вреда, чем пользы. В лучшем случае, он становится никому не нужным болтуном. В худшем – провокатором. И чтобы оправдать себя хотя бы в собственных глазах, ему требуется вера. Желательно в виде религии.
На этом позволь попрощаться с тобой. Жду с нетерпением следующего твоего письма.
Искренне твой друг Н.С.
Письмо 2
Дорогой друг! Был несказанно рад так скоро получить твое письмо. Ты развиваешь в нем мысль о вере, более того, о взаимосвязи науки и религии. Вопрос этот чрезвычайно интересный и очень спорный. Первый ответ, безусловно, лежит на самой поверхности. Наука и религия никак не соотносятся друг с другом, и не могут соотнестись, так как занимают диаметрально различные позиции. Религия основывается на бездоказательной вере, более того, ей не нужны доказательства! Если есть вера, то ты не пойдешь проверять правдивость слов. А наука основа на поисках доказательств, эксперименте, проверке и повторяемости результата. Как ты собираешься это объединить, мне не совсем понятно.
Ты вот пишешь мне о темной материи. Кстати, не далее, чем сегодня мне довелось прочитать прелюбопытнейшую статью о черных дырах. Причем, новую гипотезу выдвинули наши, российские ученые из ФИАНа – а это, как ты знаешь, вполне солидное учреждение. Этот институт, да ты помнишь, наверное, очень знаменит своими камешками, отличимыми от бриллиантов только огранкой. Вот отрывок из этой статьи:
«Сама черная дыра представляет собой объект, где сила тяжести настолько велика, что вырваться из него не может даже свет, точнее, его частицы — фотоны. Именно в этой точке начинается зона так называемой сингулярности, где нет ни пространства, ни времени, а плотность — бесконечна.
До сих пор считается, что наша Вселенная произошла именно из такой сингулярности в результате Большого взрыва. Однако оставался вопрос, а что было до самого Большого взрыва, и почему он случился.
Владимиру Лукашу и его коллеге Владимиру Строкову удалось заглянуть за область сингулярности, задав специальную математическую процедуру ее «сглаживания», что позволило фотонам выйти на другую сторону черной дыры.
«Это можно представить себе как две комнаты, разделенные дверью, — поясняет Лукаш. — Мы не знаем, какая жизнь в комнате за дверью, а там не знают, какая жизнь здесь. Открыть дверь нельзя, но можно сделать глазок и посмотреть».
Преодолев, таким образом, ранее непроходимую точку, российские ученые обнаружили, что за ней идет процесс рождения другой Вселенной. Вещество, которое из нашего пространства попадает в черную дыру, преобразуется в огромную гравитационную энергию.
«Эффект рождения частиц в переменных полях, включая гравитационные, физике известен, — отметил Лукаш. — Когда происходит коллапс звезды в черную дыру, генерируется сильное гравитационное поле, которое вызывает рождение частиц. А дальше, так как импульс на расширение уже дан, в игру вступают процессы, которые подхватывают вещество и раздувают его до большого объема».
Примерно также выдулась, словно пузырь, и наша Вселенная. «То, что мы называем расширяющейся Вселенной, — поясняет Владимир Лукаш, — это некая конфигурация гравитирующих частиц или материи, которой около 14 миллиардов лет назад был дан импульс на расширение».
«То есть мы находимся по другую сторону черной дыры, которая существует в некой другой, неведомой нам Вселенной», — образно заметил Владимир Строков. Таким образом, возникает логичная картина мира, где нет места просто Большому взрыву, родившему Вселенную, а становится понятно, откуда он взялся.
Взрыв был, но он произошел не из-за подрыва некой «гранаты» с необычайно высокой плотностью энергии, температурой и давлением, а стал следствием воздействия на нашу сторону гравитационных полей от потусторонней черной дыры, порождающих нашу материю. А дальше в действие вступили все те процессы расширения, которые описывает современная космологическая теория».
У меня в голове вдруг возникла цепочка вселенных, замкнутая в круг, наподобие четок или ожерелья, связанных между собой черными дырами. И каждая вселенная служит источником жизни для следующей, которая, в свою очередь, служит источником жизни другой вселенной. По-моему, это непременно должна быть замкнутая система. Живая, пульсирующая, и обменивающаяся между собой квантами информации. Вот только бог в мою картину снова не вписался. Впрочем, что взять с заядлого скептика?
Твои слова по поводу веры напомнили мне отрывок из Саги о Форсайтах, ты же знаешь, я всегда любил эту книгу:
«- Что ты подразумеваешь под словом «бог? – сказал он. – Существуют два непостижимых понятия бога. Одно – это непостижимая первооснова созидания, некоторые верят в это. А еще есть сумма альтруизма в человеке - в это естественно верить.
- Понятно. Ну, а Христос тут уж как будто ни при чем?
Джолион растерялся. Христос, звено, связующее эти две идеи! Устами младенцев» Вот когда вера получила наконец научное объяснение! Высокая поэма о Христе – это попытка человека соединить эти два несовместимых понятия бога. А раз сумма альтруизма в человеке настолько же часть непостижимой превоосновы созидания, как и все, что существует в природе, - право же. Звено найдено довольно удачно! Странно, как можно прожить жизнь и ни разу не подумать об этом с такой точки зрения!
- А ты как считаешь, старина? – спросил он.
Джолли нахмурился.
- Да знаешь, первый год в колледже мы часто говорили на все эти темы. Но на втором году перестали; почему, собственно, не знаю, ведь это страшно интересно.
Джолион вспомнил, что и он первый год в Кембридже много говорил на эти темы, а на втором году перестал».

Мне отчего-то кажется, что Голсуорси прав. И прерогатива молодежи с горящими глазами говорить о боге так, словно лично присутствовали при создании им вселенной. Но не вышли ли мы с тобой из этого возраста?
Человек должен во что-то верить, не правда ли? М. Горький утверждал, что человек должен верить в человека. И с ним соглашались классики ленинизма, маоизма. И не классики, а просто по-настоящему великие люди. Можно вспомнить Фиделя Кастро, Че Гевару, Симона Боливара. Великие люди, есть сомнения?
Одни только Ленин, Сталин, Мао и Хо чего стоят! Они сотворили чудо, они создали три великих страны – СССР, КНР и социалистический Вьетнам. Причем, вытащили свои страны за уши из дерьма.
Сейчас уже двадцать лет попы всех мыслимых конфессий помогают запихивать Россию назад в дерьмо. И, по возможности, поглубже. Призывают верить в божеское милосердие на том свете и терпеть божеские же испытания на этом. Ибо бог не дает испытаний не по силам:
1-е Коринфянам. Глава 10 стих 13:
«Вас постигло искушение не иное, как человеческое; и верен Бог, Который не попустит вас быть искушаемыми сверх сил, но при искушении дает и облегчение, так - чтобы вы могли перенести».
А кому же еще и верить, как не апостолу Павлу! Для распространения христианства он сделал более чем кто было ни было из живших на Земле. Даже больше, чем сам Спаситель.
Так во что же верить? В утешение и райские кущи, или в счастливую жизнь на земле? Марксисты когда-то сказали:
«Никто не даст нас избавленья
Ни бог, ни царь и ни герой…»
А мы, через сто лет после этих слов, снова ждем утешения от бога. Словно наука за эти сто лет ушла назад, и по-прежнему, как во времена крещения Руси, ссылка на Библию является доказательством истины.
Есть хорошо известные слова К. Маркса:
«Религия есть опиум народа».
Впрочем, К. Маркс был не первым:
В виде афоризма «Религия — опиум народа» эту фразу впервые сказал христианский социалист и англиканский священник позапрошлого века Чарльз Кингсли . Однако в его устах метафора «опиум» означала не способ одурманивания сознания, а успокаивающее средство.
«Мы используем Библию просто как справочник констебля или как дозу опиума, успокаивающего перегруженное вьючное животное – чтобы поддерживать порядок среди бедных».
Забавно, но впервые этот термин использовал небезызвестный маркиз де Сад. В романе де Сада «Жюльетта» главная героиня использует метафору «опиум» в разговоре с королём Фердинандом, критикуя его политику по отношению к подданным. Здесь, однако, метафора «опиум» относится не к религии, а ко лжи, к которой прибегает правящая верхушка, чтобы отвлечь народ от причин его бедственного положения:
«Хотя Природа благоволит к вашим подданным, они живут в страшной нужде. Но не по своей лени, а по причине вашей политики, которая держит людей в зависимости и преграждает им путь к богатству; таким образом, от их болезней нет лекарств, и политическая система находится не в лучшем положении, чем гражданское правительство, ибо черпает силу в собственной слабости. Вы боитесь, Фердинанд, что люди узнают правду, ту правду, которую я говорю вам в лицо, поэтому вы изгоняете искусства и таланты из своего королевства. Вы страшитесь проницательности гения, поэтому поощряете невежество. Вы кормите народ опиумом, чтобы, одурманенный, он не чувствовал своих бед, виновником которых являетесь вы сами. Вот почему там, где вы царствуете, нет заведений, которые могли бы дать отечеству великих людей; знания не вознаграждаются, а коль скоро в мудрости нет ни чести, ни выгоды, никто не стремится к ней».
Кстати, опиум, в отличие от религии, денежек немалых стоит. И это не остановило разгул наркомании в нашем обществе. Как и повышение религиозности, для тех, кто победнее.
Так что, утешаться можно хоть опиумом, хоть религией, хоть новомодными околонаучными теориями. Вот только что от этого меняется?
Кстати, дорогой друг, ты писал мне о дегуманизации науки. Вот этого я, прости, не понял. Какую именно науку ты имеешь в виду? Математику – так она отродясь гуманной не была. Ее специально придумали, чтобы вдоволь поиздеваться над школярами всех мастей, или же когнитариями, если тебе так больше нравится. Особо отличились на этом поприще Ньютон с Декартом с их интригальным, нет, кажется, это пишется как-то по-другому. Интегральное? Да, именно интегральным исчислением. Еще что-то было про теорию рядов, но это уже совсем запредельные издевательства. Или ты про геологию? Или химию?
Впрочем, ты и сам знаешь, что наук много. Ты даже писал, что слишком много. Я, правда, не вполне понял, почему. Мы развиваемся, с каждым днем мы узнаем все больше и больше об окружающем нас мире, пытаться все знания о мире соединить в одну стройную теорию, которую можно выразить в коротких словах, можно, конечно. Но это будет существенным упрощением. Даже мы, далеко отошедшие от школьного и институтского курсов обучения, и потому многое забывшие, не смогли бы втиснуть свои представления о мире на один листок бумаги. Плохо ли это? Нет. Это просто признак развития общества, признак движения вперед.
На этом позволь попрощаться с тобой. Жду с нетерпением следующего твоего письма.
Искренне твой друг Н.С.
Письмо 3
Дорогой друг! Ты снова озадачил меня, и немало. Я уже сел писать тебе ответ, как вдруг в голову мне пришла одна мысль – еще месяц – два назад ты постоянно вспоминал предстоящие выборы, пытался обсуждать со мной политические платформы партий и кандидатов, пытался выразить свое отношение к происходящему в стране и мире. Теперь же, когда до выборов осталось всего-ничего, ты словно забыл о них.
Теперь, ты даже позабыл про третье октября, годовщину известных всем событий. Вместо этого, ты пишешь мне о мировоззрении, науке, религии, боге. Интересно, бесспорно. Я всегда с нетерпением жду твоих писем и перечитываю их по многу раз. Но теперь, боюсь, я перестал понимать тебя.
Вот сейчас я пишу тебе, и словно воочию вижу, как ты сидишь в своем кабинете на диване, попиваешь пивко и слушаешь очередную познавательную передачу канала «Дискавери» с библией в руках.
Знаешь, я всегда любил и этот кабинет, и этот диван, и даже просто попить с тобой хорошего, армянского пива, «Киликии», например, под немудреную закусочку, но думать об этом сейчас – нет, это выше моего понимания.
Этак, ты и на выборы забудешь прийти!
Поэтому сегодня я не буду писать тебе ответ на заданную тобой в письме тему. Я лучше призову тебя выйти из замка из слоновой кости, в который ты забрался по случаю плохой погоды, на которую ты жалуешься, и невозможности провести время на даче, на природе.
Знаешь, я всегда говорил, что природа действует на нас освежающе и вдохновляюще. Последние твои письма лишь служат подтверждением моим словам.
Я просто хочу напомнить, что скоро новые выборы. Пойми меня правильно, не хочу ни за кого тебя агитировать, мы уже столько раз обо всем переговорили, что не стоит начинать сначала. Хочу лишь добавить, что на выборы нужно идти обязательно. И голосовать не сердцем, не душой. Разумом.
На этом позволь попрощаться с тобой. Жду с нетерпением следующего твоего письма и надеюсь, что ты подумаешь над моими словами.
Искренне твой друг Н.С.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
 Заголовок сообщения: Re: Амфитеатр малых литературных форм
СообщениеДобавлено: 28 окт 2011, 17:09 
Не в сети
Аватар пользователя

Зарегистрирован: 20 апр 2011, 05:35
Сообщений: 955
СЕРГЕЙ КУРГИНЯН

РАЗБИТАЯ ВАЗА

(политическая миниатюра)

Я понимаю, насколько объективно несвободны главы государств, обсуждающие вопросы интеграции. Они несвободны, потому что «положение обязывает». Потому что их слышит весь мир. Потому что каждое их слово может быть задействовано против них оппозицией. Потому что они политические тяжеловесы и в принципе не могут позволить себе чрезмерно острых высказываний, не соответствующих их высочайшему статусу. И так далее.

Все это я прекрасно понимаю. И у меня действительно нет никаких претензий ни к статье Путина, посвященной интеграции, ни к статьям Лукашенко и Назарбаева, посвященным этому же вопросу. Не потому у меня их нет, что я хочу сказать что-нибудь приятное данным политикам. Были бы у меня такие претензии, я бы их обязательно высказал — корректно и жестко. Как и всегда. Но у меня в данном случае претензий действительно нет.

Кроме того, я понимаю, насколько в нынешней ситуации необходимо быть осторожными, коль скоро хочешь реального сближения частей распавшегося государства. Суверенитет — вещь соблазнительная для очень и очень многих. Как для элиты, между прочим, так и для народа. Поэтому считается, что распад империи в принципе необратим. Распавшиеся части, вкусив от суверенитета, влюбляются в него и ни за что не согласны на то, чтобы с ним расстаться. Одно неосторожное слово — и сближение превратится в свою противоположность. Это касается любого, кто говорит на эту тему. А уж глав государств — тем более.

Все так. Но я не глава государства, не высокопоставленный чиновник, не лицо, обличенное какими-либо полномочиями. И потому, в отличие от прочих, имею право говорить о том, о чем эти прочие права говорить не имеют.

Когда разбилась ваза… или ее разбили… словом, когда вы видите на полу осколки чего-то, что было вам дорого, — что вы будете делать?

Первый вариант — выкидывать осколки в помойку.

Второй вариант — использовать осколки, притворяясь, что они лучше, чем ваза. Вазой, например, ничего нельзя нацарапать на стене, а осколком можно.

Третий вариант — склеивать осколки.

Спросят: «Каким клеем?» Это, в общем-то, хорошо известно. Клеем интересов — экономических, социальных и иных. Нам выгоднее иметь общее экономическое пространство? Да, выгоднее. Ну так давайте его сделаем! Нам выгодно отсутствие визовых ограничений? Нам выгодно еще и вот это… это… это… Так осторожно накладывается клей выгод и интересов на осколки бывшей империи Карла Великого, она же будущая Объединенная Европа. И вот уже и валюта одна… и парламент общий есть… и пространство безвизовое… да мало ли еще что.

Но только все помнят — жила-была ваза. Называлась — великий Рим. Потом ваза разбилась. И вместо нее — со страстной оглядкой на нее — создавались другие «вазы». Создатели — Карл Великий, Карл V et cetera — все время оглядывались на оригинал, создавая копии. И вместе с тем вместо античного стекла использовали новое стекло — христианское.

В распоряжении де Голля или Аденауэра не было уже этого «стекла». Но было точное понимание необходимости создания вазы из осколков под названием Франция, ФРГ и так далее. Осколки начали склеивать. И склеили, причем далеко не худшим способом.

Но ведь всем понятно, что ваза, склеенная из осколков, — это суррогатная ваза. И прочность не та, и швы видно, и воды в вазу не нальешь — протекает. А даже если не протекает, то… Словом, всем понятно, чем вещь, склеенная из осколков, отличается от неразбившейся вещи. Понятно, правда?

Спросят: «И что же вы предлагаете? Не склеивать? Оставить осколки валяться на полу XXI века?»

Нет и еще раз нет. Я буду поддерживать любую попытку что-то склеить. Я понимаю, как эти попытки важны для народов нашей страны. Я понимаю также, в чем альтернатива этим попыткам. И наконец, я понимаю, что живые системы сильно отличаются от неживых. И потому моя метафора вазы — условна. Как, впрочем, и любая метафора.

Но только не говорите мне, что других вариантов просто нет. Что есть лишь три варианта: 1) выбросить осколки в помойное ведро, 2) восхвалять «драгоценную» осколочность, противопоставляя ее «омерзительной» целостности, и 3) склеивать осколки между собой.

Есть четвертый вариант. Разжечь огонь. Позвать стеклодува. Кинуть в огонь осколки. Расплавить стекло. И выдуть из расплавленного стекла новую вазу.

Спросят: «Что еще за огонь? Небось, опять вы о какой-нибудь мистике?»

Ни Боже мой! Речь идет о предельно конкретных вещах. Таких конкретных, что дальше некуда. И все главы государств прекрасно понимают, о чем именно идет речь. Только говорить они об этом не имеют права в силу обременяющей их статусности. А меня, повторяю, статусность не обременяет никоим образом. И говорить я имею право — что с меня взять-то, с театрального режиссера? А поскольку я убежден, что говорить об этом надо, и что ничто в России не сотворяется без огня, то я и скажу.


* * *
Свободный мир показал, что он такое. Свободные средства массовой информации, способные донести правду до западной и мировой общественности? Как же, как же… Всё видим. Павлины, говоришь? Ха! За ненадобностью отброшены даже лживые приличия. Всё заголилось. И все увидели, как оно заголилось. Все, кто прозрел. И наша задача, чтобы прозрели еще очень и очень многие.
Мерзость нынешней ситуации заключается в том, что нельзя провести четкой грани между самой грязной геополитикой и элементарной международной мафиозностью.
Словом, объединяемся мы, дабы не оказаться сброшенными в ад. А это и есть хотя бы самый грубый вариант огня, позволяющего переплавить стекло и создать новую вазу. Есть еще много тонких огней. И тончайших. Так что не говорите мне, что четвертого варианта нет. И что можно только проклинать вазу, оплакивать ее или склеивать суррогат. Есть и другая возможность. Она маячит за осторожными действиями тех, кто сейчас аккуратно движется навстречу друг другу. И это правильно, что действия осторожны. Это правильно, что они аккуратны. Это правильно, наконец, что те, кто двигаются, не договаривают до конца. Что они обсуждают третий вариант и как бы отрицают четвертый.

Но есть он, повторяю, этот четвертый вариант. И именно он стучится в двери нашего, ранее общего, дома. Дома, которому придется или вновь стать общим, или сгореть в пожаре, по отношению к которому ливийский ад еще покажется детской шалостью.


Вернуться наверх
 Профиль  
Ответить с цитатой  
Показать сообщения за:  Сортировать по:  
Начать новую тему Ответить на тему  [ Сообщений: 179 ]  На страницу Пред.  1, 2, 3, 4, 5, 6 ... 12  След.

Часовой пояс: UTC + 3 часа



Кто сейчас на форуме

Сейчас этот форум просматривают: нет зарегистрированных пользователей и гости: 2


Вы не можете начинать темы
Вы можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете добавлять вложения

Найти:
Перейти:  
cron